Интересно, что в рассказе Е. С. Некрасовой о раздаче жалованья нуждающимся (непременная тема большинства некрологов и воспоминаний о Федорове) фигурируют почему-то только "бедные студенты". С точки зрения писательницы-демократки, здесь все правильно: именно "бедным студентам", и непременно естественникам, режущим лягушек, вроде пресловутого Базарова, и должен был отдавать свое жалованье "идеалист сороковых годов", а вовсе не каким-то там прозябающим семействам, жалким бродягам и пьяницам. Но из воспоминаний того же И. М. Ивакина явствует, что среди "пенсионеров" Федорова попадались и такие. А еще приходят на ум резкие, и весьма резкие, высказывания Федорова по студенческому вопросу ("университетские недоноски усиливаются захватить власть, устроить эмбриократическое царство" (Федоров. III, 245) и т. п.), -- о них, кстати, писал и Г. П. Георгиевский в воспоминаниях, опубликованных в "Московских ведомостях".
В изображении Некрасовой Федоров выглядит благородным идеалистом-гуманистом-филантропом, не замечающим, так сказать, "зла и пошлости окружающей действительности" и неуклонно стремящимся "делать добро", готовым снять с себя последнюю рубашку (так же определяет его и В. И. Шенрок, который широко опирается на статью Некрасовой и всячески ее превозносит). Однако Федоров отнюдь не являлся прекраснодушным мечтателем, живущим в плену розовых иллюзий, и филантропом в расхожем значении этого слова он также не был, хотя и раздавал свое жалованье нуждающимся, а в случае необходимости и последнюю рубашку снимал без лишних слов (см.: Кожевников, 30). К филантропии в том ее виде, в каком утверждалась она в "торгово-промышленной", капитализирующейся цивилизации, философ относился отрицательно -- достаточно вспомнить его выпады против благотворительной деятельности американского миллионера Э. Карнеги и развитой им теории справедливого использования богатства (Федоров. III, 437; IV, 330; ср. в некрологе Е. В. Барсова: "...благотворительность не во имя Христа, а во имя какого-то участка была ему противна: бездушна она и не имеет никакой нравственной цены"). Секулярному понятию "филантропии" Федоров противопоставлял религиозные понятия братской христианской помощи, милосердия и милостыни, которые должны быть движимы стремлением увидеть в каждом униженном человеке "образ и подобие Божие", чаянием всеобщего спасения и обожения. Более того, по убеждению мыслителя, единичная, частная благотворительность, зачастую сводящаяся лишь к денежным пожертвованиям, не способна действенно бороться со злом и несовершенством в мире, -- для этого необходим соединенный общий труд. Не случайно так много в сочинениях Федорова говорится о "братских помочах и толоках" и даже всеобщее дело регуляции и воскрешения иногда называется им "общей помочью и толокою".
Отметим еще один "промах" в рассказе Некрасовой, вызванный непониманием самых дорогих идей превозносимого ею "библиографа-энциклопедиста". Говоря о его службе в Музеях, писательница мимоходом бросает фразу об "отупляющем каталожном деле", от которой сам Федоров пришел бы в ужас и негодование: достаточно вспомнить его суждения о "карточке, приложенной к книге", этой матрице памяти о почившем авторе; о библиографии как "ключе знания" прошедшего; о библиотеках и музеях как очагах воспитания, неотделимого от любви к отцам и предкам, как центрах познания и исследования, одушевляемого любовью. Недаром философ и богослов В. Н. Ильин в пока неопубликованной книге о нем называет мыслителя "библиологом" и "библиософом", служителем христианского духа "вечной памяти", несущей в себе обетование личностного запечатления и воскресения (Личный архив В. Н. Ильина. Собрание В. Н. Ильиной. Подробнее о философии книги в трудах Федорова см.: Кожевников, 3-11; Семенова С. Г. Николай Федоров: Творчество жизни. М., 1990. С. 64-71; Панфилов M. M. Книжная культурология: хроника необъявленной войны // Библиотековедение. 1999. No 3. С. 108-117.)
Характерно, что Н. П. Петерсон, ближайший ученик Н. Ф. Федорова, в одном из писем В. А. Кожевникову негативно отозвался о некрологах, помещенных в "Русских ведомостях" и "Историческом вестнике": статьи "Шенрока и Некрасовой мне далеко не понравились; впрочем о Шенроке Н<иколай> Ф<едорови>ч отзывался всегда как о человеке очень тупом; о Некрасовой я не слыхал от Н<иколая> Ф<едорови>ча" (НИОР РГБ. Ф. 657. К. 10. Ед. хр. 29. Л. 72 об.-73).
Несоответствие "определений", даваемых Федорову в некрологах, с коренными его убеждениями было отмечено -- и не без колкости -- в небольшой памятной заметке, появившейся в первом, программном номере журнала "Весы" за 1904 г., автором которой был H. H. Черногубов, достаточно хорошо знакомый с учением всеобщего дела. Позднее А. К. Горский, автор биографического очерка о философе, предостерегал от соблазна судить о Федорове только на основе его жизненного поведения: "...учение Федорова гласило о полноте жизни, он вооружался против аскетизма, настойчиво подчеркивая его недостаточность, односторонность, бессилие; равным образом говорил о тщете частной и денежной благотворительности" (Федоров и современность. Вып. 1. С. 18-19). Для объяснения своеобразного "противоречия" писаний и жизни мыслителя, для "понимания постоянного настроения Федорова" (Там же. С. 19), исследователь приводил высказывание Ю. П. Бартенева, сравнивавшего внутреннее состояние Федорова с состоянием "матери, у которой опасно болен ребенок" и которая направляет все свои силы на спасение любимого существа. Аскетический образ жизни для философа воскрешения не был самоцелью -- он просто не мог жить иначе, не был для него высшей ценностью и альтруизм, а потому определения "альтруист", "идеалист", "аскет", не будучи сопряжены с параллельной характеристикой учения всеобщего дела ("соборность", "активное христианство", "положительное целомудрие"), неизбежно были обречены на поверхностность.
Итак, в тех случаях, когда авторы некрологов воспринимали Федорова лишь как библиотекаря, библиографа и высоконравственного человека, его образ неизбежно в той или иной степени подвергался искажению (или в лучшем случае страдал неполнотой). Когда же воспоминание об отшедшем являлось не только рассказом о его личности и жизни, но и исповеданием его веры, тогда оно было гораздо ближе к тому, чтобы постигнуть феномен Федорова. Ведь некоторые определяющие черты его личности и поведения, которые так поражали современников, обретали истинное свое значение лишь будучи пропущены сквозь призму его идей.
К примеру, практически все мемуаристы отмечали колоссальные познания Федорова, удивительную его память, способность давать глубокие и исчерпывающие ответы на самые сложные запросы читателей. "Это была прямо живая энциклопедия в самом лучшем смысле этого слова", -- писал Георгиевский. Но ведь дело заключалось не просто в феноменальной, так сказать, механической памяти Федорова. Мыслителю было дано какое-то удивительное восчувствие культуры как живого организма в морфологической целесообразности и взаимосвязанности ее частей и отраслей -- поэтому каждый раз его рекомендация и совет обнаруживали не вершковую, назывательную популярно-энциклопедическую осведомленность, а знание истинное, глубинное, исследовательское. Впоследствии об этом хорошо скажет А. Л. Волынский: "В нем всю жизнь память стояла каким-то пылающим светом, который он из своего рефлектора направлял всюду, куда оказывалось нужным в данную минуту. <...> Это был не архивариус, а живой сын минувших времен и поколений <...> в могучей диалектике этого человека, кроме стальной логики, прошлое и будущее смешивались вместе, спаянные историческим и моральным цементом. Светоносные отражения прошлого создавали какой-то иконописный ореол вокруг того общего дела жизни, который он называл проектом будущего" (Волынский А. Л. Воскрешение мертвых // РГАЛИ. Ф. 95. Оп. 1. Ед. хр. 49. Л. 2; опубликовано в наст. Антологии).
Именно такой способ рассказа о личности Федорова -- с опорой на его идеи, с параллельным изложением учения, впервые опробованный в некрологах, лег затем как в основу книги В. А. Кожевникова "Николай Федорович Федоров", так и в основу публикуемых ниже воспоминаний Н. П. Петерсона.