Жизненное устремление ни логически, ни интуитивно не может быть "сведено" к материи. Жизнь "примиряется" с материей, только пройдя через творческий конфликт с нею, только подчинив ее себе и, в свою очередь, подчинившись ей в автоматической привычке. Но не в этих результатах смысл творчества: аппарат вновь приобретенных привычек может и должен стать базисом нового конфликта, на более высоком уровне творческого напряжения жизни. Этот диалектически осуществляющийся, качественный рост жизни и есть единственно возможное, единственно сообразное с требованиями интуиции примирение жизни и материи.

На этой же почве открывается выход и для второй антиномии, состоящей в невозможности подчинить творчество нашей сознательной воле. -- Всякие априорные гарантии достижений -- будете ли их источником целесообразность или причинность -- предполагают торжество механизма, исключаются самым принципом творчества как свободного становления. Наша интуиция отнюдь не может требовать поэтому внесения "закономерности" или "планомерности" в творческий процесс -- ни о каких "мерах" здесь не должно быть речи. Мы страдаем лишь от качественной несогласованности, лишь от того, что творчество не только в своих результатах, но и в самом своем устремлении раздробляется иногда на отдельные обособленные акты, отталкивающиеся между собой, вместо того чтобы входить друг в друга и сливаться в нераздельной гармонии целого. Такое положение вещей характеризует собой или атрофию творческой способности в данной области или зачаточный уровень ее развития. Но раз этот хаос так или иначе преодолевается, раз на место беспорядочной кучи или калейдоскопа сменяющихся порывов становится целостный процесс диалектического развития, мы получаем все, чего можем требовать, в смысле примирения второй антиномии творчества.

Жизненное творчество подавляется не только жаждой абсолютных гарантий, но и антиподом этой жажды, той романтической мечтательностью, которая презирает всякие реальные достижения, которая, отчаявшись в возможности практически овладеть действительностью, хочет спастись от нее в царстве красивых грез. В метафизике Бергсона нетрудно нащупать удобный для мечтательного романтизма "пункт внедрения", это тот самый пункт, который сближает бергсонизм с ницшеанством: превознесение искусства как высшего проявления жизненного творчества.

Правда, сам Ницше отнюдь не был певцом мечтательного бегства от мира: его призыв "bleibt nur der Erde treu!" ("пребудьте верными земле!") [См.: Ницше Ф. Так говорил Заратустра. Часть 1. Предисловие Заратустры. <Раздел> 3.] направлен не только против метафизического неба, против всякого рода искусственных эдемов оторванной от земли поэзии. Но Ницше не верил в реальную победу творческого устремления над косностью земли. Природа представлялась ему непреоборимым механизмом "вечного возрождения", в котором все раз навсегда дано, все повторяется с неизменной правильностью качаний маятника. "Быть верным земле" означало в его устах смело и прямо смотреть в глаза этой безнадежности, встречать ее с гордо поднятой головой и даже "танцуя". Не радостный это был танец! Морская царевна известной сказки, купившая себе ценой нечеловеческих страданий прелестные ножки, и с очаровательной грацией переступавшая ими "по земле", в то время как невидимые мечи наносили ей ужасные раны, -- вот наиболее подходящий символ танцующей философии Ницше.

Но трагическая серьезность Ницше оказалась не по силам ницшеанству, которое затанцевало довольно весело и беззаботно, найдя в декадентстве с его проповедью самодовлеющих поэтических снов свою подлинную идеологию. Ницшеанство и декадентство -- в настоящее время уже пройденная ступень в искусстве и жизни; и подводя итоги этому течению, даже его друзья и апологеты признают, что оно далеко не дало того, что обещало. Оно не только не сумело опоэтизировать жизнь, но и в своей специальной области, в сфере чистого искусства, быстро пришло к сознанию своей импотентности. Оказалось, что даже самая "мечта" может расцвести только при том условии, если ей противостоит что-либо существующее "взаправду", какое-либо твердое, неподатливое сопротивление. Полная отрешенность от земли расслабляет фантазию не менее чем полная поглощенность землею. В эфирной среде субъективных грез бесплодно рассеивается творческая энергия и творческий пафос, утрачивается критерий красоты и безобразия, любое сочетание линий, красок и слов начинает казаться художественно возможным, и всякое возможное их сочетание делается глубоко безразличным. -- Вот почему наиболее одаренные представители декадентства уже давно начали расчищать засыпанные ими самими пути от поэзии к действительности, вдохновляясь то рабочим, то религиозным движением современности, то народным эпосом, то реалистическими традициями классиков; и только на этой, уже не декадентской почве таланты большинства из них смогли достигнуть полной зрелости. Иного результата и не могло быть. Мечта -- не цель, а проект творчества; "чистое" искусство -- не самодовлеющая ценность, а только программа, реализацией которой было бы превращение самой жизни в искусство.

Но если, таким образом, мечтательность и догматизирование в одинаковой степени расслабляют творческую энергию, то почему же они так упорно все снова и снова возрождаются? Ведь мы -- обладатели великой европейской культуры, представляющей, по-видимому, именно ту область, где человеческое творчество реально побеждает материю, шаг за шагом подчиняя себе как стихийность внешней природы, так и стихийность социальных отношений. Почему же в среде прогрессивного человечества не зародилось еще здорового и могучего самосознания, которое, находясь в неразрывной связи с реальным жизненным творчеством, сделало бы смешными и невозможными всякие претенциозные попытки противопоставить подлинной силе жизни призрачную мощь человеческой мечты или сверхчеловеческого догмата?

Обыкновенно отвечают на это, что принципиальную вражду к культуре и руководящему ею интеллекту, жажду отгородиться от жизни поэтическими вымыслами или метафизическими догматами испытывают только усталые, жизненеспособные души, представители вырождающихся слоев нашего общества. Ответ этот правилен, но не полон. Что реакционеры духа пытаются загасить энтузиазм научного и общественного творчества -- это вполне понятно. Гораздо интереснее тот факт, что сами энтузиасты прогресса, его деятели и подвижники, вынуждены только критиковать и отметать реакционные миросозерцания, но совершенно не в состоянии противопоставить им ничего равносильного в своей области, в области практических достижений. -- Правда, еще Людвиг Фейербах отстаивал ту точку зрения, что религиозные догматы -- даже самые запредельные, как например, творческое всемогущество, всеведение и бессмертие, -- являются лишь обожествленными потенциями самого человека. Однако эта точка зрения, разделявшаяся, как известно, Марксом, Энгельсом, нашим Чернышевским и многими другими вождями прогресса, так и осталась "точкой зрения", какой-то умопостигаемой идеей, т. е., в сущности, благочестивым верованием, ничуть не лучшим, чем религиозные догматы старого типа. Она не превратилась в программу у ибо в рамках современного прогресса не находит себе места деятельность, реально осуществляющая эту программу.

Идеал бессмертия и всемогущества требует, прежде всего, роста непосредственной власти человека над природой, требует расширения нашей способности превращать внешнее сопротивление материи в органический жизненный процесс, подчиненный человеческой воле. Между тем современная городская "интеллектуальная" культура отнюдь не развивает, а наоборот, ограничивает эту способность, делает нас все более и более беспомощными в прямой борьбе с природой, все усиливает и усиливает нашу оранжерейность, нашу потребность в непроницаемом панцире искусственных сооружений, изолирующих нас от разрушительных влияний внешнего мира. Вместе с тем неизбежно понижается и внутренняя энергия человеческой души, падает tonus ее жизненного устремления; отсутствие непосредственной борьбы с природой отучает человека от того напряжения и сосредоточения всех сил, которое составляет сущность творческого порыва. Душа становится вялой и анемичной в искусственной атмосфере теплиц -- и никакие изощренности интеллекта, никакие создаваемые им "чудеса" культуры не могут вознаградить человека за утрату единства и силы переживаний. -- Теперешнее время принято считать эпохой энергической утонченности. Но это -- ошибка. Наша утонченность -- исключительно рассудочная, интеллектуалистическая: причудливость приемов и образов современного искусства в большинстве случаев антихудожественна; она только "заинтересовывает", но не увлекает, и по существу своему есть лишь совершенно незаконное внедрение в искусство того произвола в выборе и комбинировании символов, которым с полным правом пользуется в своей сфере наука. Но, что хуже всего, мы становимся все более и более аналитическими в нашем мнимом эстетизме, все более и более теряем способность наслаждаться каким бы то ни было произведением искусства непосредственно, т. е. воспринимать отдельные его образы, как "включенные друг в друга" нераздельные моменты целостного эстетического переживания.

Что же значит, однако, усиливать непосредственную власть человека над природой и как это возможно?

В настоящее время в нашей непосредственной власти находится, строго говоря, только один ничтожный кусочек природы: поперечно-полосатые мышцы нашего тела. Только они без посредства каких-либо искусственных сооружений интеллекта, каких-либо инструментов или медикаментов, подчиняются нашей воле, передвигая наши телесные органы так, как мы этого желаем. Недаром интуиция произвольного движения играет такую важную роль в метафизике Бергсона. -- Спрашивается, существуют ли какие-либо данные, намекающие на возможность выйти за эти узкие пределы?