Питер принял меня хорошо и ласково, но мне от этого только грустнее. А впрочем, душа моя Тряпичкин8, я жуирую, отпускаю в "Отечественных записках" и "Литературных прибавлениях" bon mots {остроты (фр.). -- Ред. }, и в хорошеньких актрис влюбляюсь, только <не> в российских, ибо это -- mauvais genre {Дурной тон (фр.). -- Ред. }, a во французских. Объясняться с ними не хочу: жду, чтоб сами догадались, а не то -- как раз окритикую в своей литературе... Гм! У князя Одоевского по субботам встречаюсь с посланниками, и у нас уже составился вист впятером: я, немецкий, французский, итальянский и турецкий посланники9. Впрочем, видел я одного -- шведского, графа Пальментиерна: презамечательный старик, выучился по-русски, любит со всеми говорить по-нашенскому-то, добр и прост, как какой-нибудь русский немец, учитель немецкого языка. Видел И. А. Крылова и, признаюсь, с умилением посмотрел на этого милого и достолюбезного старца.
30 декабря. Вот, друг Василий, какой промежуток в моем письме -- почти половина месяца! А в эту половину много во мне изменилось, хотя и все то же осталось, что и было -- мучительное и безотрадное страдание. Не хочу и перечесть написанного -- стыдно будет. Боже мой! Скоро ли настанет время, когда я перестану стыдиться написанного или сказанного мною, перестану переходить от одной детскости к другой, от одного мальчишества к другому? Скоро ли мое слово будет мыслию, а не фразою, скоро ли ощущения, производимые иа меня объективным миром, будут формироваться во мне мыслями, а не случайными порывами. Право, стыдно писать -- ведь завтра же покажется глупо.
Поведенция юноши произвела во мне неприятное впечатление только на минуту, и не сама собою, а сущностию мира и аксессуаров, в которых он пребывает. С одним я виделся в Питере -- умный, добрый, прекрасный человек, но если б бог привел больше не видеться -- хорошо бы10. Обыкновенная терпимость разума только в отношении к низшей действительности, а не к высшей призрачности. Клыкова можно уважать и любить до известной степени, ибо он есть то, что он есть; но избави бог от резонеров, живущих будто бы для искусства и мысли. Очень хороший тоже человек и И. В. С-ъ11, когда тешит: как хочешь, а своего рода действительность если не достопочтенная, то по крайней мере достолюбезная; но когда он пускается в, или, лучше сказать, напускается на Бетховена, Шекспира, Гете и вмешивается в споры людей, которые частенько и врут о том, что говорят, но которые всегда говорят о том, что живет в них и составляет насущный хлеб их жизни -- он мой личный враг тогда. Ты правду говоришь, что кружок, к которому так странно приклеился наш юноша,-- не твой; и не мой, ей-богу, не мой, брат. Знакомься -- нетто, раз, другой в месяц сойтись с ними (и то в толпе) не мешает -- люди честные, благородные, но не разумные и даже но рассудочные. Я уважаю людей с сильным рассудком -- это народ дельный, полезный, без претензий, словом -- действительный. Вот хоть бы Владимир Константинович: я первый, которого он и лучше и достойнее, хотя я и без самолюбия могу сказать, что моя натура поглубже и пошире. Будь каждый из этих людей -- математик, статистик, агроном -- каждый из них был бы лучше и меня и тебя. Но они глубоко оскорбляют дух, о котором хлопочут и которому они не родня ни спереди ни сзади. Я теперь в таком состоянии, что оскорбление духа грубым непониманием при поползновении резонерствовать о нем -- приводит меня в остервенение. Герцен был восторжен и упоен Каратыгиным в роли Гамлета 12. Эх, заняться бы статистикой-то -- славная наука! Знаешь ли что: в ком сильный рассудок, тот не может быть призраком и попасть в чуждую себе сферу. Право, мы оскорбляем рассудок, приписывая его резонерам.
Да, возмутила меня новая дружеская сфера нашего юноши. Но теперь я и с этим примирился. Не должно судить человека снаружи, как говорит Мишель (поцелуй его -- он умник). Я помню, как вы все нападали на меня с прошлой осени до весны и как невпопад вы нападали. Я был виноват, может быть, даже и много виноват, но не перед кем из вас (даже перед юношею), а перед собою. А между тем я понимаю, что должен был казаться вам виноватым даже перед вашими сапогами. Процессы духа иногда бывают некрасивы, хотя их результаты и всегда прекрасны. Как бы ни была...
10 февраля
Эта чепуха посылается к тебе без конца, который не мог вытаицоваться, потому что начало слишком глупо. Пожалуйста, Боткин, пиши ко мне, если можешь. Буду ждать твоего письма со всем страхом и трепетом ожидания. Словно гора с плеч спала, когда нынче кончил это бесконечное послание. Что твоя статья о Риме 13 -- отсылай скорее -- крайне нужна. Еще нет ли чего? Писать нечего -- а белой бумаги жаль. Ну, да так уж и быть, прощай. Здесь все тебе низко кланяются -- Панаев, Запкин, Ы. Бакунин и даже Языков, заочно в тебя влюбленный.
59. К. С. АКСАКОВУ
10 января 1840. Петербург.
СПб. 1840, генваря 10. Любезный Константин, Панаев сию минуту прочел мне твое письмо к нему. Прошу тебя дружески извинить меня за мое к тебе письмо, грязное и не эстетическое, которое так глубоко оскорбило твое чувство1. Поверь мне, что я не имел никакого намерения оскорблять тебя, а признаюсь в грехе -- хотел только шутя намекнуть тебе на некоторые истины. Вижу, что поступил неловко. Я забыл, что не ко всем можно являться в халате, а к одним во фраке, другим в сертуке, смотря по отношениям. Вижу -- и мне это горько -- что главная ошибка моего письма -- в адресе. Еще раз прости меня, и будь уверен, что вперед личность моя будет являться к тебе для тебя, а не Для себя и тебя вместе. В самом деле, странно требовать, чтобы состояние нашего духа равно интересовало всех, особенно, когда мы уверены, что некоторых оно интересует всегда и во всяком виде. Еще раз -- прости!
Благодарю тебя, любезный Константин, за твое внимание и ласки моему брату: я смотрю на них, как на благодеяние для него и право на вечную мою благодарность2. Если он тебе бывает иногда в тягость -- не церемонься с ним, а главное, говори ему всегда правду без прикрас, и, как мальчику, а не взрослому, удерживай от резонерства и самолюбия, к которым он удивительно как наклонен. Будь уверен, милый Константин, что, несмотря на все, я люблю тебя. Не знаю, до какой степени простирается моя любовь к тебе, но знаю, что все, что я услышу о тебе такого, чего бы не желал о тебе слышать -- искренно огорчит меня, а все, что желал бы слышать о тебе -- искренно порадует меня. Я уверен, что, долго не видавшись, при свидании, каждый из нас удивится, что обрадовался другому больше, чем думал... Крепко, крепко жму твою руку, мой добрый и благородный Константин, и не прошу тебя о любви и дружбе, будучи в них так уверен, что не поверил бы самому тебе, если бы ты вздумал меня разуверять <в н>их. Если тебе покажется так -- не верь себе, а я давно уже не верю себе в подобные минуты. Для меня враждебность стала любовью, и только равнодушие к человеку есть необманчнвый признак, что я его не люблю. А к тебе я очень неравнодушен, потому что часто остервеняюсь против тебя. Что делать! -- Я люблю по-своему.