------
Февр. 27. Письмо к Мишелю отвлекло меня от письма к тебе,2. Ты пишешь, что его письмо ко мне вытекло из благородного источника,-- может быть, только большая часть его навела на меня апатическую скуку, а конец, написанный милым и шутливым тоном, пренеприятно подействовал на меня -- точь-в-точь, как ласки или гримасы... не доканчиваю. Странный этот человек! Как, при всем своем уме, он не может понять самых простых вещей, как например: что логикой ничего доказать нельзя, что повторять одно и то же скучно, что диссертации хороши в книгах и отвратительны в письмах, что сухое резонерство возмущает душу и пр. и пр. -- все в таком же роде. Еще: как не может он понять, что ему совсем не к лицу шутливый и милый тон, что его фразы из Гоголя мутят душу и пр. и пр. -- опять все в таком же <роде>
-----
Марта 1. Видно, этому письму не суждено кончиться порядком. Дел у меня бездна: надо написать листа полтора рецензий и критическую статью: 3 No "Отечественных записок" должен выйти 15, теперь 1, а еще ни одной строки не написано, а Языков грозится уехать завтра13. В голове хаос -- в сердце тоже. Обращаюсь к Мишелю. Сейчас получил от Николая письмо14 и не знаю, что с ним делать. Мишель снова увидит во мне ожесточенного врага и конспиратора, -- они 15 -- тоже. Но скажи, бога ради: виноват ли я, что сошелся с Николаем как нельзя лучше, от души полюбил его? Кажется, тут нет ни вины, ни конспирации против Мишеля? Потом, виноват ли я, что, говоря с ним о его сестрах, я не мог играть комедии и высказал все, как вижу, понимаю и чувствую? Виноват ли я, что иначе ни видеть, ни понимать, ни чувствовать не могу? Далее: виноват ли я, что все, высказанное мною Николаю, показалось ему подтверждением его собственных чувств, мыслей и впечатлений, произведенных на него и сестрами и Мишелем? Виноват ли я, что твои письма ко мне возмутили снова мою душу против Мишеля и так глубоко огорчили благородную юную душу, не испорченную никакими предубеждениями? Если бы я с Николаем не сошелся, я ничего и не сказал бы ему, потому что я не ищу себе прозелитов (но бегаю от людей) и еще менее ищу заговорщиков против Мишеля. Николай меня полюбил. Все, что я ни говорю ему, гармонирует с его чувством, и он мне потому и верит. Но он совсем не мальчик и чужими глазами смотреть не способен. Лучшее зтому доказательство то, что лишь только Мишель уехал из Питера, как все его влияние тотчас же спало с Николая, хотя в то время он ко мне и не ходил, жил большею частию на заводах (сблизился он со мною не больше, как с месяц назад). Например, Мишель старался в нем произвести любовь и уважение к философии, а Николай (с месяц назад -- с этой-то минуты особенно и полюбил я его) вдруг развоевался против философии, говоря, что жить значит кутить. Что с ним будешь делать? Я улыбался, но утолить его командирского сердца не хотел. Абстрактность Мишеля слишком поразила его, чтобы он понял всю дурную сторону его влияния на сестер. Да наконец -- конец концов! -- разве я не имею права иметь друзей, а с ними быть вполне откровенным? Я почел за святой долг откровенно рассказать ему не только много о Мишеле, но и о себе и о тебе: он свеж, здоров, нормален -- надо же его предохранить нашим опытом от многого, от чего некому было предохранить нас. Когда я ему говорил -- он почти со слезами обнимал меня и благодарил. Мишель показывался ему только спереди, в апотеозе, а я, начиная с себя, повернул всех вас задками к нему. Неблагообразно -- что делать -- сами виноваты. У меня с Мишелем борьба, но теперь это уже не борьба личностей, а борьба идеи: он прав -- истина возьмет свое; не прав -- терпи. Да и чему терпеть? -- не ему, а его самолюбию; но по его же теории, истина выше не только самолюбия, но и всего человека. Вот что, мой Василий: так как ты тут играешь важную роль, то я и боюсь, чтобы от этого не потерпели твои отношения к Мишелю, а от них не потерпело бы твое счастие. Поэтому прочти письма (и Николаево и мое) сперва сам, а потом, найдешь возможным -- отдай их Мишелю, найдешь нужным не давать ему знать о них -- удержи у себя, но во всяком случае тотчас же дай знать о своем решении.
-----
Пиши ко мне, Боткин, пиши все и обо всем. Может быть, иное будет и не понято мною, но верь мне, мой Василий, все, малейшая подробность, будет принята к сердцу, перечувствована им, доставит мне минуту счастия. Да, больше, больше о себе и о ней -- тебе грешно думать, чтобы ты мог наскучить мне подробностями о своей конечной личности: я, брат, общим занят, не во гнев будь сказано Михаилу Александровичу, но занят им по-своему. Что мне твоя философия -- давай мне свою лысину. Впрочем, о чем бы ты ни писал -- для меня все это мило, прекрасно, умно, глубоко, одушевлено, согрето. Я не знаю музыки, Гебель для меня не существует, но когда я читаю о них в твоем письме, мне кажется, я сам музыкант, что мне вот только стоит присесть, чтобы навалять квинтету. Ах, Боткин, каждое письмо твое -- светлый праздник для меня, день счастия и даже полноты, поколику она для меня возможна. А о Пушкине ты врешь, хотя, по своему обыкновению, и мило врешь. Шекспир не знал новейшей германской рефлексии, но миросозерцание его от того не пострадало, не сузилось, равно как и обилие нравственных идей. У Пушкина то и другое бесконечно, только труднее в то и другое проникнуть, чем у немцев. Вспомни, что ты сам так глубоко и верно подметил в "Онегине"-- какое бесконечное миросозерцание, какой великий нравственный урок -- ив чем же -- в нашей частной жизни, среди помещиков! А там еще "Цыганы", "Борис Годунов", "Русалка" (обрати на нее внимание), "Скупой рыцарь", "Каменный гость". В последнее время мне открылся "Бахч<и>сарай<ский фонтан>": мне кажется, я в состоянии написать об этой крошечной пьеске целую книгу -- великое, мировое создание! Присовокупи ко всему этому, что Пушкин умер во цвете лет, в поре возмужалости своего гения, умер, когда великий мирообъемлющий Пушкин уже кончился и начинался в нем великий мирообъемлющий Шекспир. Да, мир увидел бы в нем нового Шекспира. Несмотря на недостаток рефлексии, он сам понимал это. Владиславлев выпросил у опеки для своего альманаха стихотворение Пушкина. Ты знаешь Державина "Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный": это одно из самых могучих проявлений его богатырской силы. Пушкин написал то же: Я, говорит он в светлую минуту самосознания, я воздвиг себе памятник, который выше Наполеонова столба --
Народная тропа к нему не зарастет!
Меня будет знать и узкоглазый калмык, и ленивый финн, и черкес; и пока на земле останется имя хотя одного поэта,-- мое не умрет16. О, как действуют на меня подобные самосознания в таких простых, целостных людях, как Пушкин! Нет, Боткин, надо радоваться, что ядовитое дыхание рефлексии (ядовитое для поэзии) не коснулось Пушкина и тем не отняло у человечества великого художника. Я понимаю цену, значение и необходимость рефлектированной поэзии -- я сам без ума от символического "Прометея" Гете; но, во-первых, я настаиваю на том, что когда говорится об истинной (непосредственной) поэзии,-- о рефлектированной можно и помолчать; а во-вторых,-- я вижу нравственную идею только в нерукотворных, явленных образах, которые одни есть абсолютная действительность, а не те, где хитрила человеческая мудрость. Воля твоя, а после "Вертера" и "Вильгельма Мейстера" -- твое удивление к "Wahlverwandschaften" {"Избирательное сродство" (нем.). -- Ред. } мне очень подозрительно17. Я уверен, что это то же, что а Вильгельм М<ейстер>": вино пополам с водою. Такие произведения, много давая в частях, целым своим только усиливают болезненность духа и рефлексию, а не выводят из них в полноту созерцания. А что Егор Федорович восхищается рефлектированностию поэзии Шиллера18 -- брешет собачий сын:19 в его лице здесь философия самоосклабляется в поэзии. Шиллер заплатил рефлексиею дань духу времени -- и это достоинство, а не недостаток. Прекрасно! Но ведь и Вольтер конечною рассудочностию и ядовитым кощунством не только заплатил дань духу времени, но и вполне его выразил: однако ж из этого еще не следует, чтобы он был равен или выше Гомера, Шекспира, Пушкина. Еще раз -- счастие наше, что натура Пушкина не поддалась рефлексии: оттого он и великий поэт. Ты не поверишь, как я рад, видя, что у Лермонтова столько же сродства с рефлексиею, сколько у меня с полнотою жизни, с трудом, с музыкою, а у Сеиковского с религиозностью: есть надежда, что будет поэт! А его детство обещает дивное мужество. Каковы его "1 генваря" и "Казачья колыбельная песенка"? Пиши мне, пиши о каждом стихотворении Лермонтова -- иначе я не хочу с тобою знаться. Как, мой добрый и лысый Василий,-- "На смерть Одоевского" тебе больше нравится, чем "Терек"? Сие мнение, о Боткин! -- если бы ты его напечатал,-- я бы печатно отрекся даже от того, что когда-либо где встречал тебя. Неужели на святой Руси только одному мне суждено было добраться (с грехом пополам) до тайны поэзии и носиться с нею среди вас, подобно Кассандре с ее зловещею тайною, осуждавшею ее на отчуждение и одиночество среди ликующего народа в светлом Илионе!20 Нет,-- Кудрявцеву, верно, "Терек" лучше нравится, чем "На смерть Одоевского" -- ведь не даром же я так люблю его, что вот сейчас бы расцеловал бы его до смерти. Спроси его и тотчас же уведомь или заставь его при себе же написать несколько слов об этом -- буду ждать этого с таким нетерпением, как будто и бог знает чего.
-----
Торопи Кронеберга выправить 5 акт "Ричарда" и прислать к нам переписанный поразборчивее: лишь бы цензура пропустила, а уж будет напечатан, и 400 р. получит переводчик21. Красову и всем кланяйся. К Клюшникову, Каткову и Кудрявцеву никак не соберусь написать, а уж напишу, ей-богу, напишу. А пока не умилосердятся ли они ко мне бедному и горемычному прислать по писульке? Эх, хорошо бы! Да, Боткин, сто раз сбирался написать, и все забываю: образ свой, образ шли скорее. Садись, сажай Кирюшу -- и шли. Да нельзя ли уж и Кудрявцева, Каткова (сего для лучшего эффекта с отпечатком на физиономии грешков его) и спокойно-тихую физиономию профессора истории, странного плода Демиурга небесного -- одним словом, милого Грановского. Пожалуйста, похлопочи. Какая для меня будет отрада смотреть на эти знакомые образы людей, братец, людей 22.