68. М. А. БАКУНИНУ
14--18 апреля 1840. Петербург
Любезный Мишель, вид твоего письма1 произвел во мне такое впечатление, как будто бы у меня по телу поползли мокрицы; долго я боролся между долгом прочесть его и желанием разорвать, не прочтя. Мысль о полемике, о прекраснодушных и москводушных проделках, за которые мало драть за уши и пороть розгами,-- эта мысль была для меня кислее уксусу, вонючее... (забыл по-латыни) чертова <...>, горше и отвратительнее самой гнусной микстуры. Но когда я прочел твое письмо, то вельми возрадовался. Спасибо тебе за него, сто раз спасибо тебе. Ты поступил на этот раз по-человечески, преодолев чувства досады и враждебности, которые должно было возбудить в тебе мое письмо2. В твоем письме нет ненавистной для меня философии (то есть резонерства), но зато есть человечность, и от него веет духом. Знаешь ли ты, что только оно, это письмо, еще в первый раз, убедило меня, что твое стремление в Берлин не пустая мечта праздного самолюбия, а действительная потребность. Прежде я не мог без чувства отвращения слышать от тебя о Берлине (в который ты, правду сказать, сбирался по воздушной почте), но теперь я принимаю это дело к сердцу,-- и верь мне, если б я имел средства, то делом доказал бы мое участие. Ты подавил в себе ложный стыд, заглушил голос одураченного самолюбия и обратился к прямому и единственно истинному и действительному средству для поездки в Берлин -- к отцу3. Поздравляю тебя, Мишель; ты одержал великую победу над своим лютейшим и опаснейшим врагом -- над самим собою, над своим самолюбием. Искренно и любовно желаю, чтобы это обращение было искренно и действительно, а не минутный порыв, и чтобы ты вошел с отцом в прямые и чистые от всякие скверны отношения, то есть для него самого, а не для Берлина только. Николай чуть не плакал от твоего письма: он говорит, что это еще первое человеческое письмо, написанное твоею рукою, которое он прочел. Он говорит, что отец будет рад и охотно даст тебе не только 1500, но 2000 р.; но что, вместе с тем, он поступит тут не по-детски, а по-старчески, и, чтобы испытать, для него ли самого, или только для Берлина ты обращаешься к нему, потребует, чтобы ты ехал в Прямухино и занялся хозяйством и продержит тебя с год времени. Николай говорит еще, что ты поступил бы очень дурно и неразумно, если бы со всем самоотвержением и со всею искренностию не подвергся этому испытанию. Я совершенно с ним согласен. У всякого есть свои священные права, и без взаимных уступок нельзя ладить людям друг с другом.
Также чрезвычайно меня обрадовало твое признание, что ты без поездки в Берлин обратишься в ничтожество. Я вспомнил твои упреки мне, что я ограничиваю свою жизнь конечными условиями, зависящими от слепого случая. Итак, моя несчастная действительность одержала над тобою великую победу. Да, Мишель, владычество разумной действительности не подвержено никакому сомнению, но и случай, в свою очередь, царит над людьми самовластно. Без владычества случая жизнь была бы не свободною, а машинальною, не было бы в ней борьбы, а при борьбе падение так же необходимо, как и победа. Теперь ты, верно, лучше поймешь, как иной может в сочувствии женщины видеть условие своего искупления и примирения,-- и не станешь давать благоразумных советов о необходимости Entsagung {отречения (нем.). -- Ред. }. Всякому свое, и дело дружбы -- участие в своем каждого, а не советы, которые только оскорбляют и охлаждают дружеские отношения. Прекрасно сказал ты, что "жизнь всякого обусловливается совершенно особенными, чисто индивидуальными обстоятельствами, которые не могут и не должны улетучиваться во всеобщем и которые доступны только для непосредственно и таинственно созерцающей любви".
Если ты проживешь год в Прямухине, это время не может попусту пропасть и для приготовлении к Берлину; можно устроить так, что оно не будет для тебя потеряно и со стороны хоть какого-нибудь обеспечения чрез "Отечественные записки", особенно, если ты возьмешь что-нибудь поделать и по части истории, и что-нибудь переводить с немецкого. Я готов хлопотать тут со всем усердием и думаю, что мое участие не будет для тебя бесполезно. Теперь о твоих статьях. Начну с того, что твоя статья уже напечатана и что она привела Краевского в восторг своею ясностию, последовательностию и простотою; особенно его восхищает твоя катка эмпиризму. Из статьи твоей вышло 17г листа с небольшим, то есть 150 р. с небольшим4. Ты спрашиваешь, будут ли твои статьи считаться за одну или за две -- смешной и детский вопрос! Тебе до этого нет дела: дело в числе листов, а не в числе статей. Раздроби целую книгу на сто статей или считай ее за одну статью -- число листов в ней будет одно, а следовательно, и одна плата; Краевский не ограничивает твоей деятельности двумя статьями -- их может быть и пять и больше, да только с разными условиями и ограничениями. Если ты напи<далее -- текст утерян>.
69. В. П. БОТКИНУ
16 -- 21 апреля 1840. Петербург
СПб. 1840, апреля 16 дня. Давно уже сбираюсь писать к тебе, мой дражайший и лысейший Василий, но все не мог собраться. Не поверишь, что за апатия, что за лень овладели мною -- истинное замерзание души и тела. Да, и тела, ибо и оно ничего не просит, и если исправно ест, то больше для порядка, чем для удовольствия. А душа совсем расклеилась и похожа на разбитую скрипку -- одни щепки, собери и склей -- скрипка опять заиграет, и, может быть, еще лучше, но пока -- одни щенки. Большею частию лежу на кровати и думаю об испанских делах1. Если день дурен, то свинцовое небо давит меня,-- и я лежу, уже ни о чем не думая, как живой труп. Но, как нарочно, погода стоит божественная -- на небе ни облачка, все облито золотом лучей солнца, и только местами лед на улицах, да ледяная кора на Неве и Фонтанке давят душу. В такие дни у меня (в) душе пусто, но как-то весело: взгляну на окно, пойду шляться по Невскому -- и хорошо, а в душе, все-таки, фай -- посвистывает2. Только фантазия и жива, но это к моему горю, ибо фантазия первый мой враг и губит меня. Ложусь спать с твердым решением поутру приняться за дело; проснусь -- и до 12 часов пролежу, а там гулять до 4, а там обедать, пить чай и снова ложиться с мыслью о том, что завтра надо начать работать.
Николай не едет на праздник. Он переходит в армию и месяца через полтора совсем переедет в Тверь. Следовательно, ты тогда и увидишься с ним. Потерпи немного для своей же пользы. Он немного хлопотал, но уже много сделал: он писал к ней3 -- письмо его полно любви и убеждения, задушевно и просто: чуть ли то, которое ты получил от нее и которое так тебя обрадовало, чуть ли оно не было результатом письма Николая к ней. Прекрасное письмо -- хоть в нем Николай и явился в форме природным русским дворянином, то есть хоть в нем нет ни складу, ни ладу, ни знаков прешшання, ни орфографии, но оно полно энергии и любви и не могло не подействовать. Из него она узнала, что у ней есть брат совсем другого рода, чем те. Он тоже получил от нее два письма на двух оборотах одного и того же листика -- хорошо, но только я ровно ничего не понял. То говорит она, что ее участь неразрывно связана с твоею, то, что не может сносить мысли, что ты потеряешь какую-то свою свободу (в самом деле, ужасная потеря!). Признаюсь тебе, мой Василий: люблю тебя, понимаю твое чувство, сколько потому, что понимаю тебя, столько и потому, что изучил твое чувство, принимаю в нем величайший интерес; но -- знаешь ли что? -- извини за откровенность -- от избытка чувств уста глаголят: люблю и ценю ее, но не понимаю ни ее, ни ее чувства. Может быть, причина этого -- моя ограниченность; но ведь я понимаю же другое, а притом я твердо уверен и глубоко убежден, что все глубокое и великое -- просто, хоть и не все простое глубоко и велико. Она представляется мне в форме спящей красавицы, которую злой волшебник (назовем его хоть Альбано 4 ) околдовал непробудным сном. Чудо должно прервать сон, по чудо совершилось, а сон еще продолжается... Или это уж не сон, а медленное пробуждение от магнетического сна, пробуждение с тяжкою зевотою и непонятным лепетом бреда!.. Может Сыть, дай бог!.. А я все-таки скажу тебе, что мне жаль тебя, очень жаль, и что я лучше хочу влачить мое апатическое существование и не знать никакого счастия, нежели узнать твое счастие. Напрасно ты просишь Николая действовать -- верь, что твои просьбы тут совершенно излишни. Ручаюсь тебе за этого малого смелее, чем за себя (ибо за себя я только в одном могу поручиться, что я дрянь). Твое дело -- его дело. Он сделает все. Я уверен, что старик любит и уважает его больше, чем Мишеля, и, следовательно, он может иметь на него влияние. Ах, Боткин, как нетерпеливо желаю я, чтобы ты с ним увиделся, узнал и полюбил его. Он так сущей, что за него можно простить природе и судьбе за произведение четырех московских Бакуниных5.
-----