В обоих твоих письмах все, что ты говоришь прямо против моей мысли об аккуратности,-- только более утвердило меня в ее справедливости. Но чем ты меня задавил, уничтожил, втоптал в грязь, показав мне всю мою пошлость,-- это твои идеи об абсолютной жизни, которую ты так прекрасно преследуешь в религиозном развитии народов. Из этих рассуждений я понял, как огромен запас твоей внутренней жизни, как занимают тебя интересы духа, понял -- и оглянулся на себя -- и мне стало грустно. Прекрасная душа, нередко неразумное и легкомысленное дитя, часто совсем пустой малой в своей внешней жизни, ты, Мишель, высокая душа, олицетворенная мощь в своей внутренней жизни. И тем более обязан ты хранить, беречь силы твоего духа и не подвергать их пустой, но тем не менее изнурительной борьбе с призраками внешности. Ты благородный не в гражданском, но в этимологическом смысле этого слова, потому что ты получил от природы благую организацию, цены которой ты не можешь знать хорошо, но я, я знаю ей цену. Все ваше семейство -- феномен в этом отношении, и хотя "его благородие, ангел мой" немножко и срезался на этом, но и (у> него хотя горячая кровь и крепкое сложение есть28.
Твое проклятое молчание (тоже -- следствие прекраснодушия) свело было меня с ума, и я не шутя чувствовал минутами какие-то дикие порывы, бросив все, хоть пешком идти к тебе. Так как я предполагал, что твои отношения с Александром Михайловичем дурны до последней степени, то и почитал за бесполезное писать к нему и уже не шутя было решался писать к Варваре Александровне, в убеждении, что беспокойство об участи друга будет для нее достаточным извинением в моей смелости. Ты просто измучил меня, безалаберная голова. Но теперь я спокоен и только с нетерпением жду тебя. Твой возврат в Москву будет для меня светлым праздником. Боже мой, сколько разговоров, новостей, подробностей, сколько жизни! Приезжай поскорей, а если еще не можешь скоро приехать, то уведомь об этом: я хочу писать к тебе большое письмо о творчестве. Я было на Кавказе растолковал его себе удовлетворительно и окончательно, но --
О, коль судьба упруга!
-- подлый человек Катков, стакнувшись с другим мерзавцем (именно с Егором Федоровичем)29, разбил в прах мою прекрасную теорию. Ту и другую (сколько ее понял) хочу изложить тебе в следующем письме, но не прежде, как получив от тебя известие, что ты еще не скоро приедешь. Александр Христофорович переводит с французского чью-то (забыл имя автора) историю философии и читал мне с Боткиным отрывок о Декарте, Малэбранше и Спинозе -- славная вещь! Спиноза -- вот еще гигант-то! Если в Прямухине есть энциклопедический словарь, то прочти в нем статейку "Бруно": ты увидишь из нее, что и Италия имела своего Спинозу30.
Да еще вот что: возьми, пожалуйста, у кого-нибудь несколько уроков в каллиграфии: твоих писем читать нельзя. Последнее письмо прочел мне Боткин, да и то некоторые слова так и остались неразобранными. Читая твое письмо, мы больно похваливали тебя, а Боткин забыл даже болезнь свою (у него сделалась было костоеда). Зато и ругали, мошенник ты такой, ругали порядком тебя, во-первых, за спорные пункты, против которых я возражал в этом письме, а во-вторых, за неумение писать так, чтоб можно было читать. Я еще нападал и за незнание грамматики: ну, не стыдно ли тебе не знать, где ставить ѣ, где е. Ты пишешь: т- е -нь, гр- е -х, т- е -ло. Небось, по-французски не сшибешься в орфографии -- на что же это похоже? Устыдись и покайся.
Боткин читал мне свою неконченную статью о "Роберте-Дьяволе" -- славная статья!31 Этот малой умеет писать, и если бы вздумал поучить Шевырева уму-разуму и принялся бы за это с большим жаром, то не охолодел бы на половине, как иные прочие -- понимаете? Засим имею честь кланяться, хоть бумаги немного и остается, да уж нечего писать.
Твой В. Белинский.
24. М. А. БАКУНИНУ
15 ноября 1837. Москва
Москва. 1837. Ноября 15 дня.