1852--1853 академический год. Мое совместное служение с Николаем Гавриловичем Чернышевским в Саратовской гимназии.

В июле 1852-го года я перешел на службу в Саратовскую гимназию из Пензы по приглашению инспектора Ангермана, бывшего моего сослуживца в Пензенском дворянском институте, и так как время было вакационное, то я поместился с женою в одном из классов до приискания квартиры. Это обстоятельство было причиною, что я каждый день бывал у Ангермана. На третий или четвертый день вечером к нему случайно зашел молодой человек, с которым меня Ангерман и познакомил. Это и был Николай Гаврилович Чернышевский, преподаватель словесности. Мы разговорились, из гостиной вышли в кабинет, чтобы не мешать общему разговору. Я тотчас заметил, что не столько начатый разговор, сколько застенчивость моего нового сослуживца заставила его последовать за мною в кабинет. В кабинете разговор как-то незаметно и скоро от Саратовской гимназии и Пензенского института перешел к общему положению просвещения в России вообще. Это было время первых годов после падения министерства Уварова, время, кто теперь этому поверит, гонения на древние языки и введения преподавания естественных наук в гимназии. Я, помнится, уже в Казани в 50-м году слышал, что главною причиною сокращения уроков латинского языка было так называемое дело петрашевцев. Зная из слов Ангермана, что Николай Гаврилович был студентом Петербургского университета, я спросил его, правда ли это? "Очень вероятно",-- ответил он.

"Что же, были между петрашевцами филологи?" -- допрашивал я. "Ни одного настоящего". Разговор не касался совсем пользы или бесполезности латинского языка, а речь шла только о странном предлоге, вызвавшем целую педагогическую реформу или, говоря откровенно, педагогическую путаницу. Дело было в том, что тогда во Франции стали приписывать изучению древнего мира, именно греко-римского, появление социалистических и коммунистических теорий. Эту нелепость развивал, между прочим, экономист Бастиа1 в особенной брошюре о Баккалореате. BaccalaurИat -- первая ученая степень во Франции, откуда и титул Bachelier, бакалавр, для получения этой степени требовалось сдать специальный экзамен из древней истории и древних языков. Дело Петрашевского, приведенное в связь с древней историей и древними языками, дало возможность, кому было нужно, удалить из министерства Уварова2. И не об Уварове речь шла, а о печальном положении развития просвещения в России, которое то и дело подвергалось колебанию вследствие случайностей, к просвещению не относящихся. Внешней стороне реформы мой собеседник не придавал никакого значения.

Когда мы ушли от Ангермана, я проводил его до дому, который от гимназии был очень близко. Дорогою я спросил его о педагогическом персонале гимназии. "Добрые, но скучные люди, поверите, в перемену только и разговору, что об орфографии, то и дело спорят, как писать то или другое слово, и ко мне, как к учителю словесности, беспрестанно обращаются за разрешением спора"3.

"Что же Вы им не скажете: перестаньте совсем писать и сомнений не будет?" Он засмеялся своим заразительным смехом, а потом серьезно стал говорить на тему -- да и откуда же и взяться живым научным интересам, когда кругом все мертво?

Кстати сказать, характеристика педагогического персонала была верна, но, однако, не все были добрые люди один из тогдашних преподавателей, именно К.4, преподаватель математики, вскоре совершил экскурсию для собирания денег в пользу якобы педагогического персонала с помещиков, у которых дети учились в гимназии. Персонал, однако, потребовал было поднять дело, но директор А. А. Мейер, безукоризненно честный человек в денежных делах, боявшийся всяких скандалов, замял это дело" Уже после отъезда Н. Г. персонал гимназии преобразовался, благодаря стараниям Мейера.

Такая встреча в Саратове была для меня неожиданностью весьма приятною. В суждениях моего нового знакомца меня поразила одна черта -- стремление подойти к корню дела, обобщение, отсутствие интереса к частностям.

Через день он был у меня и пригласил к себе вечером, говоря, что, может быть, к нему кой-кто зайдет. Вечером я был у него; но никого не было. Мы просидели в маленькой его комнате наверху. Я взглянул на заглавие одной книги и сказал ему: "Видно, что в Саратове за святцами сидят". Это был Людвиг Фейербах. "Вы знакомы с ним?" -- спросил меня Н. Г. "Знаю только, что это крайний гегелианец из левых и вообще его направление по отзывам; но сочинения вижу в первый раз". -- "С ним,-- горячо заговорил Н. Г.,-- необходимо познакомиться каждому современному человеку".-- "Надеюсь,-- сказал я,-- вы поможете мне познакомиться?" -- "С великим удовольствием". Тут я заметил, что гордая своим идеализмом Германия в последнем направлении ее философии пришла к тому же выводу, как и французы XVIII века, которых она громила. "Да, но хотя более тяжелым, зато более верным путем". Тут Н. Г. особенно напал на Вольтера за его шуточки над религией. "Религия,-- говорил Николай Гаврилович,-- слишком важное и серьезное дело, чтобы от нее отделываться шуточками. Такие шуточки не дают массе ничего, кроме легкомыслия". Разумеется, на расстоянии почти сорока лет я передаю только мысли его, как говорится, своими словами.

Этот взгляд на Вольтера в несколько смягченном виде высказан был им в его монографии "Лессинг и его время".

Много раз приходилось возобновлять этот разговор на эту тему. Взгляд его на Вольтера был более взглядом философа, чем историка. Историк не может забыть, при каких условиях писал Вольтер, ему не было времени создавать философскую систему в виду жестоких казней, совершавшихся еще перед его глазами. Историк не может забыть и разницу национальных темпераментов французов и немцев. У историка перед глазами ряд конкретных фактов, а не ряд абстракций, выведенных логически одна из другой.