G лета 1850 года по лето 1852 года я пробыл в Пензе, где не с кем было переговорить о вопросах, которые меня занимали, и потому немудрено, что я так обрадовался встрече с Н. Г. Чернышевским. В ту пору он был горячий фурьерист, но, как и все люди того времени, фурьерист абстрактный, отвлеченный. Едва ли я ошибусь, если скажу, что было, может быть, не более пяти, шести человек, с которыми он беседовал о социальных системах, И действительно, трудно было говорить с людьми, которые, по выражению Н. Г. Чернышевского, усвоили себе одно, что сенсимонисты застегивали куртки сзади, а Фурье говорил, что у людей для красы в будущем вырастет хвост. Из-за этих мелочей не разглядели ни грандиозной идеи гармонии страстей, ни анализа последних, ни его гуманных идей о воспитании. И должно прибавить, как всегда бывает с слепой ненавистью,-- не разглядели самой слабой стороны -- излишней сентиментальности, которая своим преобладанием могла разрушить какую угодно гармонию, делая из человека тряпку, если бы могла осуществиться. Бланки, в истории политической экономики, заметил еще другой недостаток -- слишком высокомерное отношение к прошлому. Собственно, об экономической стороне учения Фурье -- об отношении капитала к труду и таланту -- совсем умалчивалось врагами, последователи не имели возможности об этой стороне его учения высказаться, что и свело все толки к одному известному пункту.
Как-то я спросил Николая Гавриловича, верит ли он, что в Западной Европе социальная революция рано или поздно победит? "Ненадолго, может быть,-- отвечал он,-- может быть, спасет Европу от долгов и даст возможность лучше устроиться".
Отдельные мысли, отдельные выражения не дают повода делать широкие выводы, они свидетельствуют только о настроении в данную минуту, и потому, приводя отдельные замечания Н. Г. Чернышевского, я не беру на себя ответственности за чьи бы то ни было произвольные выводы. Так, иногда он говорил, что с удовольствием принял бы участие в полемике западных ученых и что для него все равно, где бы ни жить. Мысль та, что для мыслящего человека отечество там, где можно мыслить. Но в другой раз сказалась притягательная сила почвы. Как-то раз у него вырвалось выражение: "А все-таки я думаю, что мы умнее всех от природы, а только крайне невежественны".
Недавно я прочел, что Николай Гаврилович называл поэзию Пушкина бессодержательной, не помню, где он это говорил10; но помню, что он часто цитировал большие отрывки из Пушкина наизусть. Помню тоже раз высказанное им мнение, что "Шах-наме"11 по содержанию выше Гомера, а это мнение показывает тонкое поэтическое чутье.
Время конца сороковых годов и начала пятидесятых, т. е. последних годов царствования Николая, вызвало в некоторой части молодежи более или менее одинаковые вопросы, ответа на которые в университете они не получали. У нас, например, в Казани, новая история совсем не читалась. Наш профессор Н. А. Иванов не всегда был удобен для бесед, особенно к концу сороковых годов, был еще мимоходом профессор Славянский, он прожил в Казани года два, сам снялся и уехал.
В конце сороковых и в продолжение пятидесятых годов всякий, кто не играл в карты, мало где бывал, возбуждал уже подозрения. К счастью, в Саратове того времени был умный и просвещенный губернатор, хотя порой и взбалмошный человек, Кожевников, который очень благосклонно относился к Н. Г. Чернышевскому. Это обстоятельство дало последнему возможность уехать из Саратова без особой неприятности, ибо тогда уже поднялись против него сплетни. Разумеется, по обычному течению сплетен, из мухи сделали слона. Дело в том, что отсутствие новейшей истории в курсах тогдашних университетов заставляло с особенным жаром бросаться на всякую книжку и интересоваться новейшей историей, к которой нельзя было приступить без истории XVIII века. Поэтому не мудрено, что у нас бывали частые толки о событиях этого века и жаркие споры особенно о событиях конца XVIII века. Процесс образования партий и их взаимные столкновения возбуждали жаркие споры. Н. И. Костомаров приписывал террор гибели жирондистов, Н. Г. Чернышевский и я доказывали, что террор в бессознательной самоуверенности приготовили сами жирондисты. Разумеется, речь шла о ближайших подготовительных событиях, в жару спора ни от одного пункта не отходили. Н. Г. Чернышевский доказывал, что террор партии горы вызван был и внешними событиями. Войну с Европой сваливал всю на жирондистов, тут я вступал с ним в спор, доказывая неизбежность войны, и в то же время утверждал, что вся политика Робеспьера была односторонняя, что это был характер завистливый и что не 18 брюмера, а казнь Дантона, оклеветанного робеспьеровскою партией, повела к диктатуре. Все эти споры не раз возобновлялись и потому мне памятны.
В другом царстве, в другом государстве о этих спорах не было бы нужды и упоминать; но у нас из этих споров, чисто теоретических, возникали часто практические результаты.
Учителем истории в Саратовской гимназии был тогда один из замечательных педагогических экземпляров -- Евлампий Иванович Ломтев, он служил сначала в Астрахани, потом в Пензе, потом в Саратове, куда девался он из Саратова -- не знаю. Про него говорили, что в Астрахани за какое-то объяснение учебника Устрялова он должен был выслушать от губернатора весьма грубые замечания. Можно сказать, что с этих пор он перестал преподавать историю, а только чертил пути походов и планы сражений и, кроме пояснений к этим путям и походам, ничего не говорил. Мудрено ли, что ученики с историческими вопросами обращались к другим преподавателям, я преподавал тогда географию, обращались и ко мне, разумеется само собою, что обращались и к Н. Г. Чернышевскому. При одном из таких вопросов он увлекся, разговорился, нарисовал план залы заседаний Конвента, обрисовал партии, указал места, где члены каждой партии сидели, и т. д. Молодежь, конечно, была в восторге, по городу пошли толки, что Чернышевский проповедует резолюцию. К этому присоединились и толки об исторических спорах в квартире Н. И. Костомарова и, не хохочите, читатель, наметили даже вождей партии. Прочтя это, читатель может хохотать сколько угодно; но многим эти глупые толки испортили всю жизнь. Конечно, могли, с казенно-педагогической точки зрения, заметить ему, что он забрел в чужой предмет, вдался в излишние подробности, но утверждать, что это было чуть не преступление, даже и с казенно-педагогической точки зрения, мог только человек крайне неразвитой. Директор Алексей Андреевич Мейер очень хорошо понимал, в чем дело; но напор извне был так силен, что Николаю Гавриловичу пришлось выдержать крупное объяснение с Мейером. К концу зимы 1853 года Николай Гаврилович стал часто манкировать классами. Он собирался жениться и оставить Саратов.
Все близко знавшие Н. Г. Чернышевского и любили, и уважали его. Отъезд его из Саратова сопровождался грустным для него эпизодом. Умерла его мать, которую он нежно любил и которая на него не могла надышаться. Я посетил его на другой день ее смерти, он провел меня в его комнату наверх. "Вот,-- сказал он,-- бывают в жизни минуты, когда завидуешь людям, глубоко верующим, для меня такая минута -- смерть моей матери. Знаешь, что все кончено между нами, загробных свиданий не ждешь, объяснений никаких не будет, а между тем осталось много недоговоренного, остался разлад". Я мало знал мать Николая Гавриловича, но из мимолетных разговоров, которые приходилось иметь с нею, у меня составилось впечатление, что характер ума матери и сына одинаковый, даже характер ее остроумия, как казалось мне, перешел к ее сыну. Николай Гаврилович, будучи уже женихом перед смертью матери и собираясь ехать в Петербург, должен был вскоре жениться, чтобы не ездить взад и вперед из Саратова в Петербург, из Петербурга в Саратов -- и опять обратно. Опять толки -- бесчувственный сын. Есть русская пословица: чужая душа -- потемки; умная пословица, что и говорить, да только умным-то речам никогда не следуют, и эта пословица, в приложении к частным вопросам жизни, забывается, и в потемках-то мы распоряжаемся, как при солнечном свете. Все знаем, все видим.
С отъезда из Саратова Николай Гаврилович с 1853 по 1884 гг.12 приезжал в Саратов раза три, четыре в продолжение 11 лет, чтобы навестить своего отца, протоиерея Гавриила Ивановича, и едва ли в эти разы проживал в Саратове более 3-х, 4-х недель, а между тем его именем помыкали. Когда в начале шестидесятых годов в Саратове жили студенты, высланные из Казани13, Николай Гаврилович, посетивший тогда отца, ни одного из них не видал, да едва ли тут кто-либо и был из его учеников, а сплетни не прекращались. После проклятого пожара Апраксинского двора14 в Саратове сгорел театр, нашлись истеричные барыни, которые кричали, что этот пожар -- дело агентов и друзей Чернышевского. Верх дикости и дерзости в суждениях оказался в деле нанесения оскорбления директору Алексею Андреевичу Мейеру. Нанес оскорбление действием один из учеников VII класса.15. И это глупое дело, я помню, приравняли, страшно даже написать, к покушению Ярошевского на жизнь великого князя Константина Николаевича, а дело это было так. Должно сказать, что Алексей Андреевич Мейер был человек бескорыстный, желавший гимназии добра, оказавший ей много услуг; но человек бестактный, ворчун ужасный. Вместо того чтобы зараз хорошенько вспудрить голову молодому человеку, он его, бывало, начнет, что называлось, точить, точит, точит, ворчит, ворчит, а назавтра встретил, хотя бы в коридоре, опять за то же, ворчит и пугает разными страхами, никогда не приводя их в исполнение, и так продолжалось иногда по неделям, пока не подвернется другой молодой человек. Ученики многих хороших сторон его не знали и видеть не могли, а за точенье его не любили. Так было и на этот раз. Мне не раз приходилось защищать Алексея Андреевича. Накануне происшествия у гимназистов и студентов, сосланных в Саратов, было сборище, превращенное молвою чуть не в политическую сходку. На этом сборище ругали Мейера, ругали и меня, как его защитника. Мейер все это разузнал в тот же день. Округ прислал следователя, профессора Кремлева, бывшего впоследствии ректором, который по всей форме подвергнул перекрестному допросу и Мейера и учеников. Директора уволили, назначили нового. При новом, при Шолкевиче, гимназия действительно замутилась. Жолкевич вскоре перессорился с учителями из-за поверки дров и каких-то перестроек. С учениками не поладил, да и не мудрено, вместо открытых действий он стал подольщаться, подделываться. У директора стали бить окна. По приказанию попечителя Штендера двух лучших преподавателей гимназии, Дмитриева и Караваева, без всяких оснований и причин выслали из Саратова. Ученики сделали им проводы.