— Хорошо, мамочка, я помолюсь, — послышался в сумраке вдумчивый серьезный голосок.

Стало тихо, даже наверху умолкли леденящие душу взрывы.

Панна Ванда, утомленная событиями истекшего дня, опустила усталую голову на подушку, по которой рассыпались мягкие волосы спящего Стася, и понемногу забылась легкой тревожной дремотой.

Тело ее отдыхало, но беспокойный вихрь каких-то обрывков грез и видений преследовал душу.

Тихо раскрывается дверь, ведущая из подвала во двор, длинные серебряные нити лунного света падают сверху на обледенелые скользкие ступени, по которым катится что-то черное, круглое, похожее на резиновый мяч Стася.

— Бомба, — догадалась панна Ванда, — сейчас взорвется, и все будет кончено; но над бомбой при повороте блеснуло острие шишака.

Каска, германская каска, да и не одна каска, под нею круглая голова с оттопыренными ушами и лицом, которого не разглядеть в сумраке, а еще ниже — толстый, налитый пивом, живот, на коротких и скривленных ножках.

Немец подкатился к спящему ребенку над которым мать простерла в отчаянии руки и вдруг остановился неподвижно и хохочет, хохочет. Ничего не говорит, сотрясается чревом, в котором что-то булькает, выставил вперед тоненький указательный палец и заливается хохотом.

Вот, что лопнет. И смех этот даже, страшнее самого злого надругательства. Ужас шевелит приподнявшимися на голове панны Ванды волосами, сжимает горло, не дает закричать. Но вот Стасько открывает глаза. Взгляд его встречается с взглядом немца. Он поднимается на ноги и идет к врагу. Тот, не переставая смеяться, делает шаг назад, мальчик за ним, и так дальше и дальше, шаг за шагом в темную, ставшую бесконечной, глубину холодного подвала.

— Мама, — слышится его далекий голосок.