По правде если сказать, знал Василий Павлович Гуров, кроме русского, еще и французский язык, но не на столько, чтобы совершенно свободно на нем изъясняться. Нравились Гурову французские слова «кельк шоз», понятным звучало «доннэ муа» и стало совершенно родным и близким слово «камрад». Но в данном положении — это Гуров ясно чувствовал — требовались какие-то другие языки.

Безмолвный рослый слуга входил в камеру и приносил порцию похлебки.

Гуров пробовал было с ним заговаривать, но тот хранил бесстрастное молчание на своем светлошафранном лице.

Преодолевая отвращение, отхлебывал Гуров из миски, стараясь обмануть голод. Черствый хлеб он кусочками клал в рот и медленно пережевывал его, чтобы организму было легче усвоить пищу.

Больше всего он боялся, что обессилеет и сделается беспомощным. Он вспоминал свою прекрасную, счастливую родину, знал, что все там помнят о двух отважных летчиках, что приняты все меры и что если он не погибнет, то обязательно увидит снова рубиновые звезды родного Кремля.

Нет, надо сохранять силы. Надо быть готовым.

Гуров принимался петь. У него был приятный тенорок, и в товарищеских хорах штурман всегда бывал запевалой. Пение вселяло в него бодрость.

Широка страна моя родная…

Вынужденное безделье тяготило штурмана. Он занимался легкими физкультурными упражнениями, чтобы поддерживать крепость мускулов, и дыхательной гимнастикой для правильной вентиляции легких. Подходил потом к двери, стучал в нее:

— Все равно не согнете! Мы — живучие.