Кате хотелось плакать; она вспоминала и милого, и успокоенную теперь бабку: бабка только что досыта у нее выплакалась на груди и тихо, бессильно заснула, как обиженный ребенок, выпросивший прощенье: и Катя ей все простила, забыв оскорбленье: и за себя, и за Петра. Тихо обнявшись, они сидели сейчас, сонная бабка и тихая Катя; завтра и Катя, и бабка напишут другу Петра, проживающему в Целебееве: ссора уладится.

Перед ней расстилался пруд; заря воздушно легла на сырые дорожки; и едва багрянели дорожки; и едва багрянел высокотравный луг; отцветали любки в сырых жемчугах росы; тяжко и страстно цветки издышались на все великолепным своим благовоньем; вдали поднялся хриплый и робкий звук, и от него чем-то повеяло родным, пережитым в лучшие времена жизни; пережитым, забытым повеяло: это хрипел бекас; белое море тумана медленно разлилось по низинам. Далеко был теперь ее Петр; но к нему Катя вернется; будет жизнь ее, будет; и жизнь эта будет вольна и свободна; будут в краях иноземных, заморских они с Петром - в тех краях, где дурная людская молва будет гнаться за ними и не угонится; ни дурная молва, ни бессильные бабкины воркотанья; будет день: счастливые супруги, они вылетят на волю из старого гнезда; и это время уже приходит...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Катя сидела в светлице, прислушиваясь к порывам бунтовавшего ветра: "Где-то, должно быть, выпал град".

Тук-тук-тук, - раздалось в ее дверь: кто бы там был? Жутко теперь, когда уже в окна смотрится ночь, открывать девицам девичьи двери: за дверьми коридор, переходы, своды, да и сам чердак.

Тук-тук-тук, - раздалось в ее дверь.

- Кто там, Евсеич?

- Я-с, барышня...

- Чего тебе?

Дверь отворилась; серая Евсеичева выглянула голова, попрыскивая смехом, - а Евсеичева тень так черно прошмыгнула на выбеленную известкой печку.