- Эвона, не помните, барин, как давеча малость повыпивали? Еще я вам признавался, чтобы не сумлевались вы, что я за народное дело и насчет того, что стихосложением занимаюсь, и прочее насчет женщин.

- Ну и что ж?

- А насчет Матренки-с... Тогда же вас свел, к избе-то ихней... А вы посвистали в окошечко; ну, бабенка, иетта, из окошка высовывалась, на вас поглядывала, посмеивалась... Да пьяны вы были, и запужалась... Я и увел вас на сеновал... Али не помните?.. Только батьке ни слова: он у меня стервец.

Всего этого Дарьяльский не помнил: он помнил одно оскорбление и схватился за щеку, встала перед ним его Катя жалобой тихой да укоризною, но головная тупая боль не давала развиться воспоминанью; да что вспоминать: не сама ли судьба привела его в Це-лебеево? Ну, а там будь что будет!

Вышли они на улицу; проезжая телега скрипела медленно; целебеевские лужи еще медленнее подсыхали в лучах солнца; медленнее всего супротив них целебеевский старик, сидя на пне, чинил старую свою шлею; медленно свивался и развивался лоскут из разбитого окна покосившейся избы, дырявая крыша которой обнажала коряги да палки, а хозяин которой уже с год пропал без вести.

Дарьяльский тупо окинул Целебеево; на щеке его красовался лиловый синяк, рубаха была замарана Бог знает чем, волосы спутались. - "Лимончику бы!" - сказал он.

- Ну, пойдем, барин, в папанькину лавку, - потянул его за рукав Степан. - В едаком виде вам небось совестно возвращаться; куда ни шло, просидите у нас.

Но Дарьяльский вовсе не думал о возвращении; он уже решил переехать к своему другу, Шмидту, каждое лето снимавшему избу в Целебееве; только сейчас, с перепою, другу ему не хотелось на глаза попадаться; было, правда, еще одно обстоятельство, почему... - ну, да что там!

- Степа, голубчик, а нельзя ли свести знакомство с той бабой-то - а?

- Вы, иетта, про Матренку?.. Ээх! - Степа жалобно тряхнул волосами.