Руль, 10 сентября 1931, No 3280.
Только сейчас я получил возможность внимательно ознакомиться со вторым томом юбилейного издания Очерков по истории русской культуры П. Н. Милюкова (П. Милюков: Очерки по истории русской культуры. Том второй. Вера. Творчество. Образование. Часть первая. Церковь и религия. Литература. Юбилейное издание. Париж, изд. Современные записки, 1931 г.) Естественно, мое внимание, прежде всего, привлекло изложение в Очерках отдела литературы, особенно те части, которые являются в них новыми, по сравнению с прежними изданиями. Насколько знаю, до настоящего времени подробному разбору с точки зрения историка литературы Очерки еще подвергнуты не были (Мне известны отзывы М.Л. Слонима -- Новая газета, проф. А.А. Кизеветтера -- Руль, проф. П.М. Бицилли -- Числа, Д.И. Чижевского -- Славише Рундшау), и это оправдывает мое желание посвятить свое очередное письмо теме, тесно связанной с Очерками.
Говорить я буду только об одной эпохе нашего литературного развития, об эпохе, предшествовавшей революции, охватывающей 90-ые годы и начало XX века. Период этот еще своего наименования не получил, но отчетливо воспринимается нами, как нечто цельное и единое, несмотря на смену в нем ряда литературных школ. П. Н. Милюков склонен именовать его "упадочным периодом девяностых и девятисотых годов". Вот об этом-то, якобы, "упадочном периоде" в оценке автора Очерков и будет моя дальнейшая речь. В своем "Введении" автор заранее считает нужным оговорить свою объективность в оценке именно этого периода, очевидно, чувствуя, что эта точка зрения на эту эпоху должна показаться читателю весьма неожиданной. Он пишет: "Автор по своему возрасту относится к поколению промежуточному между семидесятниками и восьмидесятниками. Не примыкая всецело ни к тому, ни к другому, он остался -- и по внешним обстоятельствам своей биографии -- вне движения девяностых годов. Может быть, читатель усмотрит в этом некоторую гарантию объективности автора по отношению к деятельности представителей конца XIX века и начала ХХ-го. Он, во всяком случае, не мог разделить их собственной оценки внесенного ими вклада в культуру". Будучи тоже одним из читателей, к которым обращены эти строки введения, я должен сказать, что отнюдь не склонен в этой биографической справке видеть гарантию объективности. Напротив, именно в этом я вижу причину, приведшую автора к столь неверному и пристрастному изложению этой эпохи. Ведь, будучи формально вне литературно-культурного движения 90-х годов, он все же оставался его современником, который относился к нему под углом зрения своих культурно-общественных идеалов. А достаточно вспомнить основную тенденцию Очерков в их оценке литературных явлений, чтобы понять, как ему должна быть чужда вся эпоха литературных исканий конца 90-х и начала девятисотых годов. Для него, как историка культуры, в литературном развитии на первом месте вовсе не стоит вопрос об эволюции художественной формы, о внутренних законах самого развития литературы. В нескольких местах автор оговаривается, что вовсе не вносит художественного критерия в оценку произведений, им рассматриваемых. Для него существенно проследить усиление влияния литературы "на постепенно расширявшиеся круги читателя в результате последовательного сближения литературы с русской действительностью и ее художественного изображения". Понятно, что при таком критерии для автора, кроме реалистической литературы, все другие течения должны казаться менее ценными.
Нельзя возражать против того, чтобы историк культуры пользовался, наряду с другими источниками, и литературными материалами, но при этом мы вправе все же требовать, чтобы при таком подходе к литературе не была искажена перспектива литературного развития. А именно такое искажение получается в результате специфического подхода к литературе П. Милюкова.
Начнем свое рассмотрение с 90-х годов, когда на сцену выступили декаденты. Для П. Милюкова это только "неоромантический эпизод в литературе". В его представлении русское декадентство -- типичное упадочничество, возникшее под непосредственным влиянием западного декаданса. "Подлинное декадентство или упадочность есть плод нарушенного равновесия душевных сил на почве физиологического вырождения" и таким подлинным декадентством рисуется автору раннее русское декадентство, возглавлявшееся Д. Мережковским, 3. Гиппиус, Н. Минским и др. Настроения "конца века" ("fin de siecle"), перенесенные к нам с Запада, в сущности, ничего своего в русскую литературу не внесли. И потому для характеристики русского декадентства П. Милюков охотнее всего прибегает к иностранным источникам: тут и дневник Амьеля, тут и Бодлер и, конечно, Ницше.
Такое понимание русского декадентства, как литературного течения, представляется нам в корне ошибочным. Для историка русской литературы сейчас уже не подлежит сомнению, что русское Декадентство, несмотря на все видимые связи с Западом, выросло на русской почве. Оно явилось протестом против зашедшего в тупик реалистического искусства предшествующей эпохи, в нем ярко сказалось сознание необходимости преодолеть окаменевшие литературные формы и стремление обновить литературный язык новыми средствами художественного воздействия. Если для осуществления этой потребности молодые литературные силы выступили под знаменем декадентства, заимствовав многое из западных словесных формул, то в самом существе ничего "упадочного" в этом движении не было. Хотя бы уже потому, что оно было проникнуто пафосом самоутверждения и с воодушевлением бросилось на борьбу за свои новые литературные идеи. "Жажда умирания" была новому движению как нельзя более чужда.
Сам автор чувствует, что между даваемой им характеристикой "упадочного" декаданса и реальным декадентством русской литературной жизни того времени имеется какое-то противоречие. Он не может себе объяснить, откуда могли появиться несомненный "пафос" и "фанатизм", так ярко прорвавшиеся в первых же шагах выступления декадентства на сцену. Противоречие между "пафосом" и "настроением упадка" остается автором необъясненным, и он вынужден только констатировать "странность" того обстоятельства, что "источником пафоса и фанатизма", казалось, безнадежно утраченными русской литературой, явилось "направление, которое, само по себе, менее всего проникнуто пафосом и фанатизмом". В литературном манифесте Д. Мережковского, столь охотно цитируемом П. Милюковым, этих черт упадочничества, приписываемых декадентству, как раз и нет.
Для Мережковского новое искусство характеризуется тремя элементами: "мистическим содержанием, символами и расширением художественной впечатлительности". Почему же эти требования к искусству должны говорить об упадочничестве? Если бы прав был П. Милюков в своей характеристике раннего декадентства, то оно действительно было бы только "эпизодом" в русской литературе, а не вступительной главой к символизму, сыгравшему столь значительную роль в русском литературном развитии.
Не по душе приходится П. Милюкову и возрождение русской поэзии, начавшееся в связи с "новыми веяниями". "С легкой руки Мережковского, мы имеем перед собой настоящий рецидив стихотворчества" -- жалуется он. Да и вообще поэзия не в чести у автора (Это видно хотя бы из следующего его попутного замечания в связи с рассмотрением творчества т.н. "пролетарских" писателей: "от писания стихов, -- говорит он о них, -- они переходят к более трудной, но и более благодарной прозе"; с. 380.), а особенно тогда, когда не несет она с собою "расширение круга читателей" и приобщение их через литературу к культуре. Конечно, вся декадентско-символистическая полоса русской поэзии является для него печальным эпизодом русской литературы. Если он склонен все же выделить из общего потока А. Блока и А. Белого, крупную талантливость которых он признает, то и в них видит "скорее жертвы, чем творцов литературных настроений начала XX века". Как при этом П. Милюков мог сказать, что к Блоку, больше чем к другим поэтам его кружка, подходили известные заветы Брюсовского стихотворения:
Первый прими: не живи настоящим,