Только грядущее -- область поэта.
Помни второй: никому не сочувствуй.
Сам же себя полюби беспредельно.
Третий храни: поклоняйся искусству,
Только ему -- безраздельно, бесцельно
-- остается для меня загадкой. Не только путем эволюции отошел А. Блок от этих заветов, но и всему существу его именно эти черты были чужды.
Не лучше обстоит дело и с прозой. Для П. Милюкова вовсе не существует иной прозы, кроме реалистической. Он не видит, какое большое значение в развитии русской прозы сыграли представители русского импрессионизма. О трилогии Мережковского, возродившей русский роман, он говорит только попутно в очерке Церковь и вера, осуждая ее тенденцию. Проза Сологуба, Ремизова, Брюсова просто выпадает из круга зрения П. Милюкова. Творчество Белого, вписавшего самостоятельную страницу в развитие русского романа, для П. Милюкова только "виртуозная игра на утрированной новизне внешней формы". Да и вся деятельность А. Белого встречает суровую оценку автора: "Накопление неологизмов, выдуманность, а иногда и вымученность стиля -- и полное бесплодие в результате, -- такова характеристика блестящей по внешности литературной продукции Белого". Все это вполне понятно, если вспомнить, что перед нами типичный представитель русского позитивизма, выросший на преклонении перед литературой 60-х и 70-х годов, которая по его убеждению "с избытком выполнила те обещания и надежды, которые были даны в первой половине 40-х и 50-х годов -- "натуральной школой" Гоголя".
Менее понятно, почему столь суровой оценке подпали и акмеисты. Вероятно, потому, что вся их деятельность, как школы, ограничилась пределами поэзии. Сейчас, после недавних дней чествования памяти Н. Гумилева, почти насмешкой звучат слова, нашедшиеся у П. Милюкова об акмеизме и его лучшем представителе, авторе Колчана и Огненного столпа. Акмеисты, по словам Милюкова, "дальше сообщения смысла отдельным словам не идут, и стихи их недаром сравнивали с "музеями, где собраны редкие растения, леопарды и змеи, дикие воины в леопардовых шкурах и причудливые пейзажи". Гумилев и собирает этот экзотический материал, путешествуя по Египту и Абиссинии". Вот и все, что нашлось для Гумилева, точно дальше своих первых книг он и не пошел. А ведь именно в акмеистах Милюков мог почувствовать это стремление к возвращению поэзии в мир реальности, придание ей жизненности и внесение мотивов современности. Устанавливая преемственность литературы прошлого с нашими днями, он мог бы оттенить, что современная советская поэзия, особенно времен гражданской войны (См. стихи Н. Тихонова -- сб. Брага или выбранные стихи в альманахе Пчелы, изд. "Эпоха", Берлин, 1923 г.), самым тесным образом связана с акмеизмом и, в частности, с поэзией Н. Гумилева. Но это автор, по своему нерасположению к поэзии, просто просмотрел.
В своих оценках футуризма П. Милюков не выходит за пределы общепринятых суждений в эмигрантской литературе. Его преимущество только то, что он все же выдвигает самостоятельный подход футуристов как школы к вопросу языка, выделяя при этом роль Велемира Хлебникова, Ночь перед Советами которого он даже признает "потрясающей". Правильно устанавливая связь Б. Пастернака с футуризмом, он видит в нем высшее выражение замкнутости поэзии в себе, не отказывая ему, впрочем, в силе: "... "строение по ассоциациям", "смысловые разрывы", "смещение плоскостей" (по типу: шел дождь и два студента. Один в унынии, другой в калошах) у этого сильного поэта применяются виртуозно и приводят к полному затемнению смысла, который приходится с трудом отгадывать". Этой малоудачной характеристикой поэзии Б. Пастернака П. Милюков в сущности кончает свой обзор "упадочного" периода русской литературы (Я опускаю здесь вовсе характеристику творчества Горького и всей группы рабочих и крестьянских писателей, куда отнесена и поэзия С. Есенина, как не стоящую в связи с моею темою). Нас не удивят теперь и итоги, к которым приходит автор в заключении своего обзора. Мы уже видели, что автор не склонен разделить повышенной оценки этого периода. Если и было что положительное в литературе этого времени, то заслуга этого падает на долю тех писателей-прозаиков старшего поколения, которым "удалось пронести через упадочный период 90-х и девятисотых годов художественный реализм классической русской литературы". О поэзии этого сказать нельзя, особенно эмигрантской. Она "сохранила надолго и упадочную форму и упадочное настроение".
Не могу не выделить еще одной яркой черты в историко-литературных суждениях П. Милюкова: его социологизм. В созвучии с господствующими течениями в советской критике, он тщательно всюду подыскивает социальные корни литературных явлений. И временами этот социологизм принимает столь же прямолинейную форму. Так, например, успех символизма он склонен объяснить тем, что "поколение эстетов-символистов было связано с городским культурным слоем -- старой интеллигенцией из либеральных профессий -- прежних захудалых дворян и чиновников-разночинцев; его патронировала молодежь из богатого купечества, проникавшаяся новейшими европейскими утонченностями и упадочными настроениями".