В деревню въхали мы уже с наступлением весны и заняли старый ветхий дом, который матушка начала сейчас же перестраивать. Мы жили в бане большом саду. Для меня наступили совершенно новые впечатления русской деревни. Я бегал целый день по всему имению, с ордой крестьянских мальчишек, которые учили меня лазить по высоким деревьям, играть в клеп, отыскивать в траве сурепицу, купари и их есть. Чего-чего тогда не елось в течении целого дня, каких огородных и полевых произрастений, и все это, впрочем, варил богатырский желудок. В числе моих деревенских развлечений были наблюдения над одним редкостным типом старых богатырских времен, Прокофием Львовичем Давыдовым, которого все звали Шандроша. Он происходил от бедных дворян, но в нем не было ничего дворянского: ни физиономии, ни образования, ни ухваток. Он смотрел отставным солдатом и был в самом деле "отставным солдатом" -- Суворовских дружин, бился с турками под Кинбурном и в других местах Балканского полуострова, но не помнил ровно ничего из всех кампаний, в которых участвовал, кроме поединка своего с каким-то турецким богатырем, на Кинбурной косе. Главное, что отличало Прокофия Львовича от всех других, были чрезвычайная физическая сила и здоровье; и тем и другим он страшно злоупотреблял, потешая грубых и диких помещиков деревни Лопатиной (где жил из милости на хлебах у богатого инженера Кисловского) и других окрестных деревень, где он слонялся, не имея никакого дела, а думая только о том, как бы напиться. Ему подносили, но требовали, чтобы он поджидал такого-то и задавал ему трепку. Обыкновенно травили таким образом заезжих купцов или мелкопоместных дворян -- и никто не жаловался.
Один богатый помещик, отставной кавказский полковник, который не считал себе равным никого на значительном пространстве,-- про него окрестные мужики говорили, что "суд весь у него: стало, куда же с ним тягаться!" -- задал от скуки Шандрошу такую задачу: позволить себя облить водою из колодца в трескучий мороз,-- разумеется, в костюме праотца Адама,-- и затем идти шагом в кабак, где напиться водки, сколько ему угодно, и одеться. Шандрош исполнил это -- и не занемог. Я нашел еще в деревне стариков-свидетелей этой безобразной сцены, которые рассказывали о ней, как о происшествии самом обыкновенном и их ничуть не поражавшем.
В мое время, т. е. в год приезда нашего из Сибири и несколько позже, -- восьмидесятилетний Шандрош был еще крепкий, не знавший никаких недугов старик. Лицо его было постоянно красное, как бы вечно горевшее. Надо полагать, что и во всем теле носил он вечный жар. Он не знал никаких теплых одежд; и зимою и летом его видели в одном и том же синем сюртуке, когда в шапке, когда без шапки, которую он как-нибудь терял, не то оставлял в кабаке. Говорили еще, будто бы его не кусала ни одна собака, будто бы он брал иных цепных собак на руки, как телят, они ласкались к нему и лизали у него руки. Я ни разу не видал этого, но слыхал от людей, которым можно было верить. Однажды я спросил у Шандроша: "почему его собаки не кусают?"
-- "Я суворовскую молитву читаю" -- был ответ.
Будь я постарше, я бы записал эту молитву, ради курьеза, но тогда и в голову не пришло. Шандрош был для меня любопытен, как один из немногих уже представителей ушедшей от нас далеко эпохи; как сила, как человек, у которого, в 80 лет, трещали кулаки, когда он их сжимал (явление, какого я после никогда не видывал), который не знал, что такое мороз, что такое болезни, наконец, как человек, который забавлял меня, изображая атаку суворовских гусар... Как он был жив в то время, как бегал по комнате, махая палкой! Конечно, такого спектакля не в состоянии был бы представить мне молодой парень лет двадцати.
Поздно осенью 1833 года приехал в деревню мой отец и сейчас же взглянул на порядки нашей жизни с другой, так сказать, юридической точки зрения, которая матушке моей была недоступна. Оказалось, что четыре наши девки обвенчаны насильно одним соседом на его крестьянах, отбита часть принадлежащих нам лугов... Отец мой сейчас же завел тяжбу и выиграл. Луга сейчас же перешли опять в наше владение, а получение назначенного вознаграждения за девок тянулось долго -- и кончилось каким-то возком, якобы стоящим четырех девок.
Вгляделся мой отец и в мою деревенскую жизнь. Знакомство с ребятишками, учившими меня лазить по деревьям и отыскивать по лугам гарлюпу и купыри, прекратилось. Шандрош был удален. А весной следующего 1834 года отец отвез меня в Тамбовскую гимназию и поместил на житье у инспектора Булаха, где был пансионером также сын одного нашего соседа по имению.
Порядки тогдашней Тамбовской губернской гимназии были немногим чем выше только что оставленного мною Томского училища. Ученики до прихода учителей делали в классе, что угодно. Единственный надзиратель, отставной офицер времен Екатерныы II, Василий Никифорович (фамилии не помню), называвшийся обыкновенно гимназистами Буланый, (вероятно по цвету лица), должен был смотреть за порядком во всех классах вдруг. Он входил туда, где слышалось более шуму, грозился безмолвно, выслушивал иногда крики: "буланый!" и уходил. Точно тоже совершалось, когда гимназисты, после первого часа занятий, выбегали всей массой на так называемый огород, длинную полосу земли, между конюшнями и забором, отделявшим гимназические владения от садов чиновника Герасимова. Буланый показывался на одну минуту из-за строений, в своем старом форменном сюртуке с красным воротником, грозил опять пальцем бегавшей в разных направлениях толпе учеников и уходил. Такую форму исполнения своих надзирательских обязанностей считал он совершенно достаточной. Начальство более ничего не требовало.
Созданные позже (когда я был уже в третьем классе), в помощь Буланому, старшие,-- один на класс,-- немного прибавили порядку. Их "записываний" никто не боялся. А иногда они и сами разрешали какой-нибудь легкий и, по их мнению, приличный беспорядок, например: бегание от лавки до лавки одного довольно старого гимназиста Абрамова, прозывавшегося "дедушкой", который во время беганья как-то особенно смешно хромал, (так что сам старший помирал со смеху), либо сокращенное представление "Филатки и Мирошки", не то "Стряпчего под столом", чтение юмористических стихов. А до прихода этих старших класс делал, разумеется, по-прежнему, что хотел.
Что касается наших гимназических учителей -- большинство их были люди весьма немудрые. Наиболее выдавался учитель математики, Левицкий, который знал свой предмет превосходно и преподавал его ясно и хорошо. Он мог быть профессором математики в любом университете -- и там бы не ударил лицом в грязь. Вид он имел в высшей степени оригинальный: крепкий, сбитый как кремень, всегда в форменном старом вицмундире, кое-как причесанный, сумрачный, с толстой палкой в руке. Со всеми, кто ему оказывал сопротивление или делал что-либо неприятное,-- он расправлялся лично, тут же на улице или где случится. Иногда припускался за учениками и непременно догонял и начинал возить. Бегал удивительно.