Но самая высокая особенность Льва Николаевича -- это любовь и стремление к правде. <...>

Он говорил, что мнение его о личности Петра I диаметрально противоположно общему, и вся эпоха эта сделалась ему несимпатичной. Он утверждал, что личность и деятельность Петра I не только не заключали в себе ничего великого, а напротив того, все качества его были дурные и низкие, жизнь безнравственна и даже преступна; а деятельность в смысле государственной пользы никогда самим Петром I не имелась в виду, а все делалось из одних личных видов. По мнению Льва Николаевича, Петр I отличался трусостью, лукавством и жестокостью. Всю жизнь злоупотреблял спиртными напитками и предавался разврату. Все так называемые реформы его отнюдь не преследовали государственной пользы, а клонились к личным его выгодам. Вследствие нерасположения к нему сословия бояр за его нововведения он основал город Петербург только для того, чтобы удалиться и быть свободнее в своей безнравственной жизни. Сословие бояр имело тогда большое значение и, следовательно, было для него опасно. Нововведения и реформа почерпались из Саксонии, где законы были самые жестокие того времени, а свобода нравов процветала в высшей степени, что особенно нравилось Петру I. Этим объяснял Лев Николаевич и дружбу Петра I с курфирстом Саксонским, принадлежавшим к самым безнравственным личностям из числа коронованных особ того времени. Близость с пирожником Меншиковым и беглым швейцарцем Лефортом он объяснял презрительным отвращением к Петру I всех бояр, среди которых он не мог найти себе друзей и товарищей для разгульной жизни. Но более всего он возмущался гибелью царевича Алексея, замученного и наконец убитого собственными руками отца-императора.

Было ли что-либо написано Львом Николаевичем из этой эпохи, мне неизвестно. Во всяком случае, все попытки его написать что-либо тщательно сохранялись бы его женою. В семье и от него самого я не слыхал ничего, что давало бы возможность предполагать о существовании чего-нибудь законченного. А всякое напоминание о неудачной попытке было неуместно и неделикатно и исключало возможность поинтересоваться тем, что может обнаружиться только потомству13. Сам он говорил иногда, что трудно уловить дух того времени по отдаленности этой эпохи.

Декабрьский бунт он изучал при лучших условиях. Он пользовался не только тем, что об этом напечатано, но и множеством фамильных записок, мемуаров и писем, которые поверялись ему с условием сохранить семейные тайны. Зимою 1877--1878 гг. он ездил в Петербург осмотреть Петропавловскую крепость14, но Алексеевский равелин ему не показали, хотя он более всего остального в крепости им интересовался. Для осмотра крепости он сделал визит к коменданту ее, генерал-адъютанту барону М<айделю>, пользуясь тем, что последний был некогда его начальником во время Крымской войны. Барон М<айдель> любезно объяснил графу Толстому, что в равелин можно войти всякому, а выйти оттуда могут только три лица в империи: император, шеф жандармов и комендант крепости, что и известно всем часовым у входа в равелин. Усевшись в карету, в которой я дожидался, пока продолжался визит у коменданта, Лев Николаевич с отвращением передавал мне, как комендант крепости с увлечением рассказывал ему об новом устройстве одиночных камер, об обшивке стен толстыми войлоками для предупреждения разговоров посредством звуковой азбуки между заключенными, об опытах крепостного начальства для проверки этих нововведений и т. п., и удивлялся этой равнодушной и систематической жестокости со стороны интеллигентного начальства. Лев Николаевич выразился так: "Комендант точно рапортовал по начальству, но с увлечением, потому что выказывал этим свою деятельность". Проезжая со мной по Большой Морской улице мимо памятника императору Николаю I, он отвернулся от памятника и сказал, что не может видеть этой личности.

Он высказывал, что с гибелью декабристов погибла большая и лучшая часть русской аристократии, и строго осуждал за это императора Николая I. Он находил, что допущенная им смертная казнь пятерых доказывала полное отсутствие в нем свойственных всякому монарху милости и великодушия, которые так необходимы на этом посту. Это было, по мнению Льва Николаевича, особенно неблаговидно потому, что нельзя было не знать, что такое же участие, как и приговоренные к казни, принимали в бунте еще и многие другие. По словам его, процедура до казни тщетно растягивалась с твердым убеждением увидеть гонца с белым платком на саблях и с известием о помиловании.

В семейном кругу он рассказывал, что звуковая азбука, существующая в местах заключения, впервые создана декабристами15. Когда им запрещались переговоры и таким способом они доходили до такого искусства, что делали это на ходу, например, стуча палочкой об заборы, чего стража не замечала. Между прочим, Лев Николаевич со слезами на глазах рассказывал, как один декабрист, заключенный в крепости, упросил сменявшегося часового купить ему яблоко и дал последние деньги. Часовой принес прелестную корзину фруктов и деньги назад. Оказалось, что посылал это купец, когда узнал о личности заключенного16.

Декабрист, полковник кавалергардского полка Лунин, удивлял Льва Николаевича своею несокрушимою энергиею и сарказмом. В одном из писем с каторги к своей сестре, находившейся в Петербурге, он осмеял назначение министром графа Киселева. Письмо, разумеется, шло через начальство работ, и содержание его сделалось известным в Петербурге. Лунин был прикован к тачке навсегда17. Тем не менее смотритель каторжных работ, полный майор и немец по происхождению, ежедневно уходил с осмотра работ, долго смеясь еще по дороге. Так умел Лунин насмешить его под землею и прикованный к тачке.

Но вдруг Лев Николаевич разочаровался и в этой эпохе. Он утверждал, что декабрьский бунт есть результат влияния французской аристократии, большая часть которой эмигрировала в Россию после французской революции. Она и воспитывала потом всю русскую аристократию в качестве гувернеров. Этим объясняется, что многие из декабристов были католики. Если все это было привитое и не создано на чисто русской почве, Лев Николаевич не мог этому симпатизировать. К тому же попытка обнаружить в печати роль и личность Николая I в истории декабрьского бунта так, как понимал их Лев Николаевич, обрекла бы его произведение на продолжительное запрещение цензурой, и это подтачивало энергию в его творчестве.

Наконец, в то время вырос другой интерес -- к религии.

Судя по словам моей сестры, попытки создать роман из этой эпохи сделаны более серьезные, чем Петровской, так как эпоха и бунт были несомненно и тщательно изучены.