Апрель 1834 года.
Казалось, холмы несли меня вперед своей зеленою зыбью; принесли -- и отхлынули с берега валом. Наконец и вдруг увидел я поток Алазани* -- увидел ожиданно и внезапно. Никогда не забуду тебя, видопись1 Алазанской долины; никогда не вспомню без умиления! Далеко, далеко вправо, сливаясь с синетою, или, лучше сказать, изливаясь из синеты отдаления, сверкала вдохновенная горными снегами река, и ярче, все ярче, и разливнее, и быстрей катилась она ко мне и наконец увлекла, закружила очи мои быстриною, будто колеса мельницы. Она разгоралась на бегу, краснела жаром, накалялась, таяла, рдела, и уже мимо текла расплавленною медью, брызжа лучами, парами кипя -- столь мутна песком и столь румяна зарею была она. И вот в сотне шагов влево, обогнув острым локтем скалу, -- Алазан, как стыдливая, но вместе пылкая невеста, кидалась в объятия крутых берегов и в них исчезала. На мысу под деревьями, ожидая очереди на паром, отдыхали в живописных купах конные ширванские керваны2, бакинские арбы с огромными, но легкими колесами и тяжкие, неуклюжие грузинские арбы. Волы, кони и верблюды паслись вблизи, гремя колокольчиками. Погонщики, христиане и мусульмане, все с огромными кинжалами на поясе, с винтовками за плечом, кто в желтых дагестанских сапогах, кто в узких замшанных ноговицах и в лапчинах с круторогими носками3, лениво управлялись со вьюками или неподвижно лежали на бурках, и только струйки дыма с их трубок доказывали, что они дышат. Дикие голуби кружились, кувыркались, хлопали крыльями в воздухе. Разбитые на их сизых крыльях лучи словно сыпались врознь яхонтами, изумрудами, рубинами, и вдруг эти жильцы воздуха, как градины витою чертой, низревались долу и, доверчиво и приветно воркуя, клевали крошки хлеба у самых стоп путников. Суровый азиатец, с улыбкою во взоре, потихоньку бросал эти крошки, чтобы не испугать робких пташек взмахом руки, и я, лакомый европеец, забыл о голоде и ружье своем, любуясь на эту картину. Какая-то неизъяснимая теплая доброта разлита была в воздухе; она дышала из земли; она проницала и упояла чувства тихим светом заката; она освежала их крылом ветерка и слышалась в плескании вод. Казалось мне, никакое враждебное чувство не могло зародиться или проснуться ни в одном живом существе в такие минуты, ни одна злая или нечистая мысль не могла всползти на сердце человеческое. Я стоял очарованный -- как Адам в земном раю в первый вечер своего бытия, предвкушая сладостный покой сна, -- одним солнцем после предвечной ночи ничтожества. Солнце потонуло в изумрудных волнах Кахетинских гор, и заря, прекрасный завет умершего светила, облила океаном розовой воды землю и небо; небо лилось на землю; земля погружалась в нем -- и возникала чистая, как младенец из купели.
Я очнулся! Паром тихо всходил на течение бечевою. Лезгины робко сторонились от всплесков; кони храпели пугливо и копытом скребли помост. Кони и всадники Лезгистана, отчего так изменились вы менее нежели в полвека? В старину вы не спрашивали брода, не ожидали плотов, чтобы вторгнуться бурным набегом в Грузию. Вплавь с крутизны бросались ваши неукротимые дружины, и горные кони выносили их на желанный берег, не страшась ни крути, ни быстрины. Мы свершили омовенье на Алазани, а намаз на Куре4 -- пели предки ваши, любуясь черноокими пленницами, похищенными из сердца Грузии. Теперь не то -- и слава богу! Теперь вы, трепеща русского штыка, стережете ваши заветные ущелия, свои не раз русским пламенем сожженные деревни; только шайки ночных разбойников дерзают переплывать струи, чтобы выкрасть из сада усталого селянина или угнать пару запоздавших на ниве быков. И вам, как ветер неуловимые глуходары5, и вам скоро пробьет роковой час покоя смерти или покоя бездействия! Огненный меч выходит уже из ножен; медные пасти разверзают зев свой; скоро взыграет гибель по хребтам ваших гор и пламя войны иссушит потоки Кар-сырта6. Много, но недолго литься на Кавказе дождю кровавому, гроза расцветает тишью, железо бранное будет поражать только грудь земли -- и цепные мосты повиснут через пропасти, над которыми страшно было видеть и радугу, и валдайский колокольчик загудит по крутизнам, где теперь свистят только пули.
Дайте Кавказу мир и не ищите земного рая на Евфрате: it is this, it is this! -- он здесь, он здесь!7
Но ангел смерти -- брат ангелу мира, и старший брат. Крепко стоят дома на могильном склепе; богатые жатвы исходят на поле битвы. Я видел скалу, разбитую молниею: из трещины брызнул ключ целительной воды, -- вот Азия. В ней, и в ней одной, справедлива пословица, украденная у судьбы: "Не щади человека для человечества!".
Здесь ум возник геркулесовскими столбами и задвигает путь просвещению кремнистой грядою неприемлемости и неподвижности. Горд, что перерос головою животных, он выучился только написать: "Не далее!" -- и стоит стражем у этой бессмыслицы. Дерзкий, жалкий безумец! Разве не слышишь ты отголосков русского ура, потрясающих твои родимые утесы? Это глагол судьбы; это безотчетное выражение Европы; это перевод слов: далее и вперед, все вперед. Уступи или гибни!
Он не уступит.
Раскинь же на ветер Коршуновы крылья твои, дух войны; повеселись, сердце богатырское; разгуляйся, ретивый конь! Весело удалому топтать подковою ледяной венец гор, давать им новую денницу пожаром, крушить скалы своею молниею. Творить -- божественно, но и разрушать тоже божественно. Разрушение -- тук для новой, лучшей жизни. Разгорается молот, поражая наковальню, -- как же не разгораться нам, живым, мыслящим орудиям провидения, перековывающего земной шар в благо? "Первая!" -- или: "Третья!" -- или: "Гренадеры, шагу! На руку! Беглым шагом!", "Николай и победа!", "Ура!..". Завал взят, враги пали, -- все наше!
Мечта, мечта, дитя воспоминания и предчувствия, куда ты умчала меня! Все тихо и мирно кругом. Здесь никто не думает о битве: набожный бек, провожатый мой, сбросил с плеч свое ружье, постлал чуху к ногам коня и, омыв руки по локоть, ноги по колена, преклонил их для намаза. Мерно возникали и стихали в его голосе звуки молитвы вдохновенного араба. Молился бек, и с ним, вы бы сказали, молилась, вся окрестность -- в такую благоговейную тишь одета была она; так все обращено было к небесам, все, от молодых листиков тополей до хребтов Лезгистана. И точно, ступенями в чертог аллаха всходили они друг из-за друга, и чем выше, чем далее от земли, тем более, тем ярче, тем небеснее становились, и, наконец, опаловидные вершины их, оживленные облаками, распустились, закипели головками херувимов: их была громада, водопад, целый мир, с голубыми, с розовыми, с золотистыми крылушками; они стекали, они лились, они волновались, зарились и погасали, словно капли дождя в радуге. И вот все улеглись под крыло сумрака. Безгласная гармоника перестала. На распахнутое небо пал занавес ночи. Сквозь него чуть мерцала уже серебряная полоса снегов, будто фосфорный след пролетного метеора.
Душа воротилась в свою раковину. Паром причалил. Гайда!8