Степан Васильевич Ешевский родился 2 февраля 1829 года. Он был сын кологривского (Костромской губернии) помещика Василия Ивановича и жены его Александры Васильевны, урожденной Перфильевой. Первое детство его прошло частью в деревне, частью в уездном городе. Рос он больным; по его собственному свидетельству, в одном из писем из-за границы, он был до пяти лет без ног и без языка. Проезжий медик, остановившийся в Кологриве по дороге в Сибирь, помог ему. С болезненной нервностью мальчик соединял живость характера и способность к учению. В 1838 -- скорее в 1839 году -- он поступил в костромскую гимназию, где был всегда из лучших учеников. По его рассказу я знаю, что еще в Костроме он, вместе со своим товарищем -- дело было в IV классе -- задумал составить на основании учебника и читаемых книг -- читать он любил всегда, и в эту пору читал по большей части путешествия -- исторический словарь; в основание этого словаря они клали азбучный указатель в книге Кайданова. Строгое наказание мальчика за детскую шалость и намерение Василия Ивановича перейти на службу в Нижний побудили этого последнего взять сына из костромской гимназии. Чтобы не терять времени, мальчик ходил в кологривское училище, где его помнит С.В. Максимов. В 1842 году В.И. Ешевский перешел на службу в Нижний. Степан Васильевич после приготовления у одного из учителей в начале учебного 1842- 43 года поступил в нижегородскую гимназию. Живо помню, как осенью 1842 года к нам в III класс на урок латинского языка привели тщедушного, худого мальчика, которого тут же и проэкзаменовал учитель. Мальчик этот был Ешевский, и тогда уже поражавший болезненным видом. Он отвечал бойко и поступил в IV класс, где хорошо учился скоро стал первым в своем классе. С этих пор начинаются мои личные воспоминания, хотя, впрочем, мы сблизились более в то время, когда Ешевский был уже в V классе. Первым поводом к нашему знакомству были приватные уроки греческого языка, которые мы втроем (Ешевский, я и М.И.Ч., одноклассный с Ешевским) брали у нашего директора, бывшего когда-то профессором греческого языка. Добрый, теперь уже покойный М.Ф.Гр. был охотник учить по-гречески, учил даром, но, к сожалению, весьма неаккуратно и по своей грамматике, бестолковой и скучной. Никто из учеников не выучился по-гречески ни у нас в гимназии, ни в университете, где он был профессором. Ешевский не составлял исключения в этом случае.

Гимназия нижегородская с пансионом, при ней открытым (пансион этот преобразован был в институт только в 1844-45 г.), считалась, если не лучшим, то одним из лучших заведений в казанском округе. То время, о котором мы теперь говорим, было завершением старого периода его существования, последним временем полного господства старой педагогики. С открытием института потребовался для двух заведений двойной комплект учителей, и потому приехало много новых лиц из Казани и из петербургского педагогического института; приезжие привезли с собою новое обращение и новые педагогические приемы. Эту перемену ощутило на себе наше поколение. Когда мы поступили в гимназию, господствовала полная патриархальность. Каждую субботу секли ленивых, для чего директор являлся с особою торжественностью в класс и вызывал по списку своих жертв; учителя дрались в классе; один учитель математики (умерший лет около тридцати тому назад) брал ученика за волосы и тащил его через класс от доски к скамейкам и от скамеек к доске; другой учитель географии и русского языка в первом классе, заметив, что мальчик грызет ногти, велел ему взять в рот кусок мелу; он же заставлял двух виновных учеников таскать друг друга за волосы. В преподавании были тоже курьезы. Урок неизменно задавался следующим образом: учитель читал по книге то, что надо было выучить, а ученики, следя по своим книгам, зачеркивали то, что учитель пропускал в чтении; если в программе -- составленной в Казани -- было что-нибудь не входившее в учебник, тогда учитель доставал, откуда Бог послал, недостающее. Самым блистательным образчиком того, что бывало в гимназиях, служит один из наших учителей математики, -- тоже умерший теперь -- который ни разу -- я учился у него года четыре -- ни сам не говорил в классе, ни учеников не спрашивал. Легко представить, каковы были успехи в математике! Ломоносовское разделение слога на высокий, средний и низкий, источники изобретения и хрии господствовали в той теории словесности, которая преподавалась нам по Кошанскому. Между учителями той эпохи были, впрочем, и очень порядочные. Таким был учитель латинского языка Е.Т. Летницкий, -- у которого, впрочем, Ешевский учился мало, -- доводивший учеников до V класса. Постоянное внимание, постоянное повторение старого, педантическое требование точности в ответах и упражнениях были очень полезны для учеников; полное знание того круга предметов, в котором вращалось преподавание, умение ответить на все вопросы учеников, такт, с которым держал себя учитель, все внушало к нему уважение и ставило его выше насмешек. Самым лучшим учителем того времени был П.И. Мельников, у которого Ешевский учился с IV класса до окончания курса. П.И. Мельников мало занимался самым преподаванием: редко говорил в классе, никогда не слушал ответов учеников, не исполнял самых основных начал педагогики. Говорят, что в начале своей педагогической деятельности он усиленно работал для классов; но по неопытности требовал слишком многого с учеников. Египетские династии по Шамполиону, философские взгляды на падение Западной Римской империи (составленные им для этого записки он напечатал тогда же в "Литературной газете"), персидская история в эпоху Сасанидов входили в его преподавание. Неудача этих требований охладила его: он впал в рутину; но, если случалось ему замечать, что какой-либо из учеников интересуется историческими вопросами, он говорил с ним по целым часам, звал его к себе на дом, давал книги, спрашивал о прочитанном, толковал и, таким образом, поддерживал интерес. Говорил он всегда превосходно, книги выбирал интересные. Оттого многие ему чрезвычайно обязаны, а между этими многими в особенности Ешевский и я.

В 1844 году открылся институт. Я, бывший пансионером, перешел в это новое заведение, и на год мы расстались с Ешевским; тем не менее мы часто видались в этот год по праздникам и в вакации; то он заходил ко мне, то я к нему. Тогда мы показывали друг другу свои первые литературные опыты: Ешевский писал стихи, я -- больше прозу. Ешевский был строгим критиком этих опытов и, по правде, очень справедливым. Стихи Ешевского были очень гладки, хотя и не показывали особого поэтического дарования. Через год, на одной из тех литературных бесед, о которых речь будет дальше, Ешевский читал свои стихи, между прочим одно стихотворение "К звезде". Директор гимназии (не тот, о котором говорилось выше, а другой) заметил: "Надеюсь, что ваша звезда не с волосами" (т.е. что стихотворение писано не к женщине): так ревниво охраняли нас тогда даже от свежего юношеского чувства, которое придает такую прелесть воспоминанию молодых лет. Тогда же Ешевский познакомил меня с их новым учителем словесности. Этот учитель был человек, бесспорно, даровитый, и нам после старого преподавания словесности казался чем-то особенным. Как учитель, он был хорош тем, что требовал тщательной обработки слога и изучения образцовых писателей; в его воззрениях на литературу было много своеобразного; к тому же, кроме знания словесности и русской и отчасти французской, он не обладал никакими знаниями; даже Байрона, которому он поклонялся, может быть, иногда и чрезмерно, он знал по французскому переводу. Ешевский имел с ним впоследствии столкновение, которое показывает, как рано развились в нем требования, гораздо более серьезные, чем требования самого учителя: он писал сочинение о "Фритиофе" и занялся отыскиванием в доступных ему книгах сведений о норманах и их жизни, а учитель желал определения отношений тегнеровой поэмы к теории и гладкого изложения. Ешевский кинул тетрадь, учитель рассердился; едва уладили дело.

В 1845 году Ешевский перешел в VII класс; а я, оставив институт, был переведен отцом в гимназию. Здесь мы были почти неразлучны: вместе ходили по коридору гимназии; сходились по вечерам то у него, то у меня, то в знакомых семействах и преимущественно в одном, где радушно принимали гимназистов потому, что дети были тоже в гимназии. Много мы толковали в это время и много спорили; я был в обаянии от Белинского и от Григорьева (странное сопоставление, возможное только в молодые года) и бредил Жорж Санд. Ешевский мало верил первому, никогда не читал второго; впрочем, начинал сдаваться третьей; в университетские годы он много читал ее романов и горячо заступался за них. Его занятия были серьезнее моих: я весь предался чтению литературному почти исключительно, перечитывал старых и новых русских писателей, читал Жорж Санд, Гюго, Гете; он же предпочитал чтение историческое: так, я знаю, что в эту пору он прочел Баранта "Histone des ducs de Bourgogne" и готовил к акту свое сочинение "О пребывании Петра Великого в Нижнем", которое сначала прочитано было на литературной беседе, потом на акте и, наконец, напечатано в "Нижегородских Ведомостях". Сочинение это, написанное под руководством П.И. Мельникова, показало направление молодого автора: простота изложения посреди господствовавшей в гимназиях и даже в литературе -- дело было в 40-х годах -- витиеватости, добросовестное пользование всем, что было указано, ясно говорили, что автор не остановится на полпути. Литературные беседы, на одной из которых было прочитано это сочинение, введены были переведенным незадолго перед тем в С.-Петербург попечителем казанского учебного округа М.Н. Мусиным-Пушкиным. Каждый месяц назначалась такая беседа, и для нее один из учеников VI и VII классов должен был приготовить сочинение; сочинение это читалось в присутствии других учеников и всего гимназического начальства; кто из учеников хотел, тот мог возражать; завязывался спор. Этот диспут, записанный учителем вместе с сочинением, посылался в Казань на рассмотрение профессора словесности; отчеты профессора о достоинствах присылаемых ему отовсюду сочинений печатались в "Начальственных распоряжениях" (тогдашний журнал округа). С трепетом ждал каждый из нас, что-то скажет К.К. Фойхт о его сочинении. При таком порядке беседы эти -- что ясно само собою -- должны были иметь в себе много театрального, подготовленного; действительно, для некоторых учеников возражения приготовлял учитель; сказанное негладко выглаживалось в письменном изложении: бывало, после беседы приготовляешь сочинение для отсылки в Казань и сочиняешь на досуге ответы на возражения, иногда даже после придуманные учителем; все это потом еще чистит и выглаживает учитель. В 1846 году наше начальство, желая доказать, что гимназия не пала после отделения института, на что намекали в актовой речи этого последнего заведения, затеяло пригласить на беседу губернского предводителя и губернатора. Сочинение было мое "Борис Петрович Шереметев". Сочинение понравилось, и тогда сделали второй опыт. Ешевский читал свое сочинение "О местничестве". Эти-то беседы описал П.И. Мельников в "Нижегородских Ведомостях", которые он тогда редактировал. Описание это перепечатано в "Москвитянине" 1846 г., а потом А.С. Гациским в "Нижегородских Ведомостях" 1865 г. (No 23, статья "Воспоминание о С.В. Ешевском"). Это описание не совсем беспристрастно уже и потому, что автор статьи был главным руководителем беседы, так как темы были исторические; тем не менее, дело передается довольно близко к правде. Действительно, мы серьезно готовились к своим сочинениям; прочитывали все доступные нам источники; готовились оба, как автор сочинения, так и оппонент, и скрывали друг от друга возражения, что, впрочем, не мешало всей остальной обстановке быть подготовленной. При такой подготовке понятно, что сочинитель мог отвечать и на сторонние возражения. Помню я, на беседе Ешевского один из присутствовавших (теперь уже покойный П.П. Григорьев) сделал возражение, на которое Ешевский мог отвечать цитатою из "Полного Собрания Законов". Готовился он для своего сочинения много: прочел два тома местнических дел, изданных П.И. Ивановым (в "Русском Сборнике" Московского исторического общества), пересмотрел в "Полном собрании законов" акты царствования Алексея Михайловича и Федора Алексеевича, Акты Археогр. Экспедиции и т.п. "Симбирского Сборника" тогда еще, кажется, не выходило, или, по крайней мере, не было в Нижнем. Ешевский писал мне из Казани, что он там прочел эту книгу. В этом же году Ешевский и я впервые попробовали преподавательской деятельности: П.И. Мельников получил на месяц отпуск и в продолжение этого месяца его уроки в старших классах были заняты учителями, а в меньших (III и IV) отданы мне и Ешевскому; Ешевский вел свой класс, сколько помню, и дельно и строго. Так проходила наша гимназическая жизнь. Ешевский много читал; но он не зарывался в книги; по своему веселому, подвижному характеру он и не мог этого сделать; у него иногда прорывались чисто детские порывы шалости, которые придавали ему много привлекательности. Он был молод в полном смысле слова и не корчил из себя солидного человека; любил потанцевать, поболтать, а иногда и пошалить, но как шалят дети. Зато знаниями своими он стоял, думаю, далеко выше уровня даже лучших гимназистов и теперешнего времени. Выходя из гимназии, он был хорошо знаком с русской литературой, читал кое-что по-французски; -- по- немецки он выучился уже после университета; еще на III курсе он говорил мне: "Начну читать, а передо мной встает Андрей Андреевич, ну и кинешь книгу". Андрей Андреевич Г., теперь покойный, был наш немецкий учитель, который во всех оставил такое же благородное воспоминание; -- читал много исторических книг и порядочно знал по-латыни. Твердая и верная память, быстрота и живость соображения отличали его уже и тогда. Когда он писал, он не выделывал своих фраз, оттого я, шутя, называл слог его лапидарным; но тем не менее его изложение всегда было дельно и толково. Оглядываясь назад на это давно минувшее время, конечно, можно быть недовольным многим в нашем первоначальном образовании; можно сказать, что в занятиях наших не было методы, что, узнавая многое, мы узнавали как-то случайно и бессвязно: мы были все -- как часто любил говорить Ешевский -- самоучки. Тем не менее, мы много знали, хотя от случайности приобретения между нужным было много и ненужного; а, главное, мы получили любовь к знанию, стремление к труду и уважение к науке; прониклись тем, вначале смутным, благоговением к ее высшему вместилищу, университету, которое сопровождало нас во всю жизнь. Думаю, что этим благом с избытком выкупается беспорядочность нашего образования, бывшая естественным следствием того состояния науки и общества, при котором совершалось наше развитие. За эти блага можно поблагодарить руководителей нашей молодости и литературу, которая нас воспитала.

В июне 1846 года Ешевский кончил гимназический курс. Ему хотелось ехать в Москву; но воля отца, кажется, не без влияния бывшего тогда в Нижнем профессора Н.А. Иванова, побудила его ехать в Казань. Казанский университет переживал в то время лучшую пору своего существования: в I отделении философского факультета (по-нынешнему -- историко-филологический факультет) и в факультете юридическом было несколько хороших профессоров, но выше всех их стоял Н.А. Иванов. Недавняя могила приняла в себя этого замечательного человека, и я не могу удержаться, чтобы не сказать о нем нескольких слов. Обширный и многосторонний ум, громадная память и необыкновенный дар слова отличали его как профессора. Он мало сделал для науки; но в этом виновата была преимущественно та обстановка, которую он нашел в Казани: буйные, дикие нравы господствовали в студенчестве этого полувосточного города, а отчасти и всего общества казанского той эпохи, когда Иванов начал свою деятельность. Но этого мало: университет был беден профессорами. Иванову пришлось занять несколько кафедр: он читал в одно время русскую историю и древности (это едва ли не единственный профессор, за исключением харьковского Успенского, который читал русские древности), всеобщую историю, да еще с особым курсом для юристов, и историю философии. Во всех этих предметах Иванов старался приносить с собою самостоятельное знание, и оттого ему не доставало времени выработать что-нибудь до той степени, чтобы выработанное могло быть напечатано. Печатно Иванов известен мало, отчасти и оттого, что лучшее его сочинение, "Россия", появилось под чужим именем, да еще под именем, не пользовавшимся в литературе почетною известностью. Тем не менее, по замыслу, да частью и по исполнению, это книга замечательная. Молодой человек, только что кончивший курс в Казани, где историю слушал у Булыгина, большого чудака, отчасти скептика, человека, судя по некоторым его статьям и по рассказам, весьма неглупого, но малообразованного и малодаровитого; этот-то молодой человек, побыв немного в Дерпте, почитав кое-что, задумал перестроить русскую историю: он первый поставил ее в среду историй других славянских народов и связал с общей историей Европы. К сожалению, книга оканчивается на смерти Ярослава Владимировича. Но самый план должен когда-нибудь пробудить даровитого человека, заставить его поработать и осуществить то, что бродило в голове молодого дерптского студента и что он покусился осуществить со всей дерзостью молодости, не подозревающей ни обширности предмета, ни слабости еще неопытных сил. Эта книга, встреченная приветом Шафарика, была погребена для русской публики громовою рецензией О.М. Бодянского в "Московском Наблюдателе". Впоследствии в одном из примечаний в своей докторской диссертации О. М. воздал должное этой книге; но было уже поздно: его резкую статью в журнале прочли все, а диссертацию читали весьма немногие. Оттого ли или от другого -- все равно, но этот замечательно даровитый человек не оставил после себя заметного следа. Позднейшие поколения строго осудили Иванова: отголосок этих суждений можно видеть в "Воспоминаниях о С.В. Ешевском" А.С. Гациского. Действительно, Иванов последних годов не был тем, чем он должен был быть. Грустное чувство пробуждается невольно, когда подумаешь о том, что разные обстоятельства, вольные и невольные вины отнимали у русской мысли и русской науки не менее деятелей, чем и сама смерть. В то время, о котором мы говорим, Иванов был в полной славе.

Ешевский, приехав в Казань и выдержав с честью вступительный экзамен, от которого ученики нашей гимназии не были избавлены и в Казани, сделался студентом 1 курса 1-го отделения философского факультета и слушал между прочими профессора Иванова, читавшего всем курсам всеобщую историю. По недостатку времени Иванов принял такую систему: он собрал все четыре курса в одну аудиторию и читал им то пропедевтику истории (обозрение литературы исторической и вспомогательных наук), то древнюю, то среднюю, то новую историю. Таким образом каждый студент выслушивал полный курс истории, хотя и не всегда в систематическом порядке. Когда Ешевский был на первом курсе, Иванов читал пропедевтику. В предшествующий раз он читал пропедевтику блистательно; в живых очерках характеризуя тот или другой род источников, ту или другую вспомогательную науку, он приводил в восторг слушателей. Студенты старших курсов передавали Ешевскому (это я слышал от него самого) о той лекции, которую Иванов посвятил песням* и которую заключил словами Шиллера: "Der bose Mensch kann keine Lieder haben". К сожалению, на этот раз пропедевтика имела совсем другой характер. Иванов вздумал прочесть каталог исторических сочинений. Ешевский несколько раз в своих письмах возвращается к этим лекциям. "Вообрази, что в одной его лекции было 260 собственных имен. Суди же, какова память", -- писал он мне в первое полугодие. "Пропедевтика быстро идет к совершенству, -- писал он перед переходным экзаменом, -- теперь ее 78 лекций, и если положить круглым числом по 5 собственных имен на каждую лекцию (впрочем, это minimum), то можешь представить, какой громадный итог проклятых имен, которыми надо набить голову к наступающему торжеству экзаменов. Vanitas vanitatum et omnia vanitas". He довольствуясь собственными именами и названиями сочинений, Иванов вносил еще иногда и оглавления сочинений; так, например, знаменитые сочинения Воссия, De scriptoribus gracis и De scriptoribus latinis, удостоены были этой чести; а так как их оглавления состоят тоже из имен писателей, то запас имен еще умножился. Прибавлю, впрочем, что были и характеристики: я помню превосходную лекцию о Гиббоне, которую читал в тетрадях Ешевского. Всю эту мудрость надо было прочитывать не только к экзамену, но еще к репетиции, которая бывала после Рождества. Ешевский с честью сдал репетицию. Возвратясь из Нижнего после святок, он писал мне: "Приехал в Казань; комната пуста: все вынесено точно после нашествия неприятельского. Первый день был посвящен приведению в порядок комнаты и отчасти головы, впрочем, преимущественно первой. На другой день Нижний из головы вон, лекции в руки; две ночи напролет не спал. За этот беспримерный подвиг на репетиции Иванов сказать sic (в юношеских письмах Ешевский часто вставлял не только слова, но и фразы по латыни): "весьма благодарен, г. Ешевский", и поставил 5+, одному из всего факультета. Ситцевую викторию я отпраздновал, пройдя галопом от университета до дома". Последние слова вовсе не фраза: Ешевский в ту пору готов был действительно пробежать галопом; ходил же он целую ночь по Казани, отыскивая будочника, который заснул, чтобы забросить его алебарду на будку с целью привести в затруднение этого стража "с секирою, в броне сермяжной"; выворачивал же он другой ночью маленькие деревца на Черном Озере (казанское гулянье) вверх кореньями -- такие шалости были совершенно в его духе. Шутка, мистификация чрезвычайно нравились ему в те далекие годы. Впрочем, неистощимый запас веселости и юмора, к сожалению, омраченный болезненностью, сохранил он и в последние страдальческие дни свои. Иванов благоволил к Ешевскому с самого его приезда: даже первое время он, пока Иванов не приезжал, останавливался на его квартире и здесь прочел большую редкость, докторскую диссертацию Иванова: De Cultus popularis in Russia Ortu et progressu. После удачной репетиции благоволение усилилось, и Иванов указал ему для дополнения к тому, что он уже читал о происхождении варягов, на сочинения Байера и Memoria Populorum. Сам Ешевский в то время приходил в восторг от славянской теории Венелина и, когда был в Нижнем, давал мне читать "Скандинавоманию". На летней вакации он предполагал заняться сводом мнений о варягах и писал мне: "Мне хочется сначала собрать все известия восточных, византийских и западных писателей о варягах, а потом представить все мнения о них, расположив эти мнения по сектам". Мысль эта, впрочем, не была осуществлена, быть может, по той причине, о которой говорит он в конце письма: "Ради Аллаха, не говори об этом Павлу Ивановичу (Мельникову), а то я предчувствую, что он скажет, что прежде, нежели браться за такое предприятие, надо лучше моего знать историю". Для нас это невыполненное предприятие важно потому, что показывает, как добросовестно хотел все знать Ешевский еще в такой ранней молодости -- тогда ему было только 18 лет. Другим занятием Ешевского в Казани была нумизматика: он вывез оттуда небольшое собрание монет и несколько старинных французских книг об этом предмете. Это было началом его археологических занятий, получивших впоследствии такое видное место в ряду его трудов. У Ешевского страсть к собиранию предметов древности была не только результатом понимания их важности, но и просто страстью антиквария: он любовался каждым предметом, который приобретал. Отличительной чертой его было то, что никогда и ничего он не делал хладнокровно, только для отбывания обязанности; но во все вносил страстность своей природы, клал часть своей души; оттого, быть может, он и сгорел так рано... Из других профессоров первого курса мог бы принести пользу Ешевскому Тхоржевский, учивший по-гречески (в Казань поступали совершенно не знавшие этого языка, ибо из гимназий округа преподавание его было введено только в одну, 1-ю казанскую); но, к сожалению, он учился у Тхоржевского только год, да и то по болезни не всегда бывал на лекции. "К несчастью, -- писал мне Ешевский, -- я не слыхал объяснения глаголов и вызубрил д╫юди наизусть". Ни Н.М. Благовещенского, ни В.И. Григоровича, читавших на старших курсах, не слушал Ешевский и, разумеется, не слушал юристов, между которыми блистал тогда Д.И. Мейер.

______________________

* Один из слушателей того курса, о котором говорится здесь, сообщил мне, что лекция была о Гердере. -- Прим.1882 г.

______________________

Летнюю вакацию Ешевский провел в Нижнем, где был тогда Иванов, ревизовавший нашу гимназию, и эллинист Фатер. Иванов, узнав о том, что Ешевский собирается перейти в Москву, начал уговаривать его остаться в Казани, выставляя на вид то, что по выходе он может остаться при университете, и что он, Иванов, надеется иметь его своим адъюнктом. Ешевский не поддался, однако, этим убеждениям и твердо решился ехать в Москву. Фатер, говоривший только по-немецки и по-латыни, скучал в Нижнем; Иванов познакомил с ним Ешевского, который сопровождал его в прогулках и, не зная по-немецки, должен был говорить по-латыни, что и было для него самого чрезвычайно полезно.