Леони Фессар сидит по другую сторону стола, но стол невелик, и оба лба, — один в морщинах, другой гладкий, может быть, стукнутся.
Глаза жены шапочника готовы выскочить из орбит. У мадам Руссен глаза зеленоватые, чуть-чуть стеклянные, чуть-чуть более тусклые, чем обычно.
— Я эту Франсуазу отлично знаю. Она мне вышивает подушки, я знала ее еще девчонкой. У них дома с голоду подыхали: отец пил беспросыпу, а мать корпела над шитьем где-то на фабрике.
— Ее зовут Франсуазой?
— Да, и у нее был любовник, морской офицер, он жил в Рю-де-ла-Репюблик, над ювелиром.
— Знаю, это Милле, родственник Курье.
— По-моему, молодому человеку должно быть стыдно сейчас же после смерти дяди водить к себе женщин, да еще такого сорта, как эта девушка. Я не допускаю, чтобы можно было так скоро позабыть умерших; лучше бы хозяйничал у себя на фермах.
Мадам Фессар дрожит; ее голос, сначала плаксивый, зазвенел, окреп. Она не может забыть, как Франсуаза, белокурая, высокая, стройная Франсуаза, равнодушно отказалась от автомобильной прогулки. Не может забыть эту девушку, которая гроша за душой не имеет, а нос задирает.
«Потаскуха!» — думает она. Лицо у нее из красного становится багровым.
— Дядя пришел в отчаяние от поведения племянника. Это и толкнуло его на самоубийство.