Молодой человек поднимает и сейчас же снова опускает голову, он видит седые усы отца, блестящие глазки, втянутый рот, классический рот стареющего крестьянина. Белый отложной воротничок, галстук, завязанный свободным бантом, пытаются придать плутоватому лицу оттенок аристократизма.
Старуха встает, наступает на скатерку, валяющуюся у ножки стула. На расстроенном лице гримаса отчаяния, готового перейти в беспомощность, но чувство собственного достоинства берет верх. Узловатые руки ложатся на правое плечо сына, трясут его, трясут голову с каштановыми прилизанными волосами.
Филипп съежился в кресле, он чувствует приторное дыхание матери, она брызжет слюной, прерывисто дышит ему в лицо, от чего шевелятся его подстриженные усики. Он видит лиловое платье. Он еще больше съеживается, костюм кажется ему чересчур широким, он боится, но не дрожит; в настоящий момент он ненавидит свою мать; он боится, но он упрям. Он чувствует, как в нем закипает гнев. Мадам Руссен готова растрепать его безупречный пробор, отхлестать по щекам сына, которого редко била в детстве. Но при прикосновении к шерстяной ткани чувство собственного достоинства берет верх. Она отпускает Филиппа. И при виде сына, почти утонувшего в большом кресле, ее возмущенное сердце вдруг охватывает любовь, единственная любовь, которую она знала в жизни. И рождается жалость, материнская жалость. Вдруг ей приходит на ум, что сын ее, возможно, слишком слаб и не может защититься. Медленно поворачивается она спиной к креслу, к молодому человеку и, подняв скатерку, садится на свое место.
— Да отвечай же отцу.
Голос погас.
Филипп видит, что мать отошла и что сейчас как раз время отвечать.
— На пятом месяце, папа.
Он не взглянул на отца.
Мосье Руссен подергивает усы и всей ладонью растирает подбородок.
— На пятом месяце, как это досадно… многовато…