(Заметки современника)
Писательская судьба - трудная, жуткая, коварная судьба. В наше время, в России - особенно. Кажется, никогда еще не приводилось писателям попадать в такое ложное положение, как теперь.
Последнее и единственно верное оправдание для писателя - голос публики, неподкупное мнение читателя. Что бы ни говорила "литературная среда" и критика, как бы ни захваливала, как бы ни злобствовала, - всегда должна оставаться надежда, что в самый нужный момент раздастся голос читателя, ободряющий или осуждающий. Это - даже не слово, даже не голос, а как бы легкое дуновение души народной, не отдельных душ, а именно - коллективной души. Без такой последней надежды едва ли .можно даже слушать как следует голос критики: не все ли равно, что говорит обо мне такой-то, когда я не знаю и никогда не узнаю, что думают обо мне "все"?
Если у нас и есть надежда услышать когда-нибудь это чудодейственное дуновение всеобщей души, - то это слабая, еле мерцающая надежда. Даже Леонид Андреев, самый "читаемый" и изучаемый из современных писателей, - тот, я думаю, никогда не знал этой высшей санкции, этого благословения или проклятия. Если бы знал, то исчезла бы навсегда его нервная торопливость, его метание из одного угла в противоположный, его плодовитость часто бесплодная.
Если уж говорить о вине, то вина в отсутствии таких санкций лежит, конечно, на самих писателях. Есть много талантливых писателей, и нет ни одного, который был бы "больше себя". Оттого нет "литературы". А ведь эта народная санкция, это безмолвное оправдание может поведать только одно: "Ты много ошибался, ты много падал, но я слышу, что ты идешь в меру своих сил, что ты бескорыстен и, значит, - можешь стать больше себя. И потому - этим вздохом о тебе я оправдываю тебя и благословляю тебя, - иди еще дальше".
Всеобщая душа так же действенна и так же заявит о себе, когда понадобится, как всегда. Никакая общественная усталость не уничтожает этого верховного и векового закона. И, значит, приходится думать, что писатели не достойны услышать ее дуновение. Последним слышавшим был, кажется, Чехов. Все, кто после него, осуждены пока идти одиноко, без этой единственно-необходимой поддержки: идти и слушать за литературным и критическим гиканьем и свистом - угрожающее "безмолвие народа".
Не удивительно после этого, что почти все скоро теряют почву под ногами. Собственный голос начинает смешиваться с голосами близких соседей, случается, что лица и души становятся похожи одно на другое, как в кабаке. В литературном воздухе витает дух плагиата; обнагление и покаяние сменяют друг друга и теряют последнюю свою ценность - ценность первоначальности. С возрастанием всех этих явлений (а они растут с быстротою поганых грибов на гнилом пне) - литературное шествие приобретает характер случайной, уличной давки, характер "домашних дел" и "дрязг", для усмирения которых часто довольно обыкновенного городового.
"Городовой" оказывается единственным "принципиальным" лицом в такой "беспочвенной" толпе. У него задача по крайней мере определенная: сделать так, чтобы не толпились, не мяли друг друга и не таскали кошельков из кармана. Он исполнит свою обязанность, разгонит кучку хулиганов, устроивших "литературное выступление",- и новые "теории" "беспочвенников" разлетаются пухом. Скверная, черная работа - работа городового, но, право, иногда, когда живешь на той самой улице, где происходило буйство, хочется благодарить его только за то, что он навел тишину и благообразие, прекратил наглый шум, от которого уши вянут. Случается, конечно, и так, что в безобразной давке, усмиряя хулиганов, он помнет и живую душу, а может быть, и навеки ее искалечит. Так искалечит, что потом уже не помогут никакие пособия, выдаваемые пострадавшей душе из участка.
Нет ничего легче, как потерять почву, занимаясь исключительно "домашними делами". Это и есть "ахиллесова пята" всякой кружковщины; нигде не развиваются всякие болезни с такой быстротой, как в уружках.
Однако не всегда можно сказать с уверенностью, каким делом занимается писатель, - домашним или не домашним. Убеждаться в том или другом нужно с великой осмотрительностью, чтобы не принять случайного за постоянное, и наоборот.