Путь, пройденный Бальмонтом, так велик, что давно уже мы потеряли из виду исходный пункт. Бальмонт начал петь под скудным "северным небом", где была "безбрежность" -- только волны, только воздух. И он погрузился в такую полную "тишину", в которой ясно дошел до его слуха слитный гул из веков и народов, которого он не слыхал прежде. И тогда страстная воля его захотела причаститься миру, стать "всем и во всем". Тогда к песням высочайшей простоты присоединились еще песни, где вся душа содрогалась и ломалась от зрелища зарев "горящих зданий" [Имеются в виду названия книг К. Бальмонта: "Под северным небом", "В безбрежности", "Тишина", "Горящие здания".], от вскриков "кинжальных слов" [Из стих. К. Бальмонта "Я устал от нежных слов...".]. Здесь Бальмонт причастился городу, знаком которого так или иначе отмечены все поэты XIX века -- эпохи торжественного и ужасающего роста промышленности, машин, изобретений, городов. Поэт с утренней душой прошел и этот путь -- стремительно, как все пути, которые он проходил. Европа открыла ему свои сокровища, и он воспринял их с той щедростью, какая прилична и надлежит поэту, желающему быть всем и повсюду. И здесь, погрузившись в леса символов, он создал книгу, единственную в своем роде по безмерному богатству, -- книгу "Будем как солнце". И одновременно -- книгу, еще более нежную -- "Только любовь". Следующая книга -- "Литургия красоты" уже определила тот путь Бальмонта, на котором он стоит перед нами теперь. В ней он перегорел в пламени чистой стихии. "Злые чары" были тем лабиринтом, пройдя который поэт вернулся на просторы своей родины -- иным, чем ушел от них. Весь искус Европы, вся многоцветность мира -- с ним. И ясно, как день его души, почему в этот торжественный для себя день Бальмонт захотел весь мир залить щедрыми песнями, в которых ворожит и колдует его родина -- та дикая и таинственная страна, на языке которой он поет. Легендарные были и песни ее Бальмонт захотел облечь в драгоценные одежды своего стиха. Захотел, как всегда, причаститься всем песням и былям, какие звучат до сих пор и какие сохранились только в жалких книгах нищих собирателей русской легенды. Не все одинаково далось ему. Здесь сказалась прежде всего его водящая, острая, нервная и капризная душа. Иные песни похожи на волжские зыби, просторны и широки, как они. В других -- он захлебнулся в словах, впал, как и прежде с ним бывало, в беззвучную прозу, замутил ключи легенды, которая восстает из-за его беспорядочных стихов и дразнит и по-новому изумляет. Надо сказать, что Бальмонт, как везде, не выносит середины. Он дает всегда необычайное. Случается, что легенду, плохо сохранившуюся и бледную, он просвечивает алмазом своего стиха и возводит в перл создания. Случается, что легенду ослепительную он уничтожает дотла, так что надо только удивляться, куда девалась вся ее первозданная прелесть и мощь.
Но, прочитывая "Жар-птицу" Бальмонта в целом, опять убеждаешься, что убыль "певучей силы" поэта есть миф. Основания для создания этого мифа, конечно, были. Книги Бальмонта последних двух лет разочаровывали после "Будем как солнце". Но стихия, явленная в этой последней книге, была совсем чужеродна той новой стихии, которую зажег и расплеснул перед нами новый Бальмонт. Все было иное, и самый стих был короче, ядовитей, острей. Но то была дань символизму. Новый Бальмонт с его плохо оцененными рабочими песнями [Блок имеет в виду стихи, вошедшие в сборник "Песни мстителя" (Париж, 1907).] и с песнями, посвященными "только Руси", стал писать более медленным и более простым стихом. Все накопленные богатства стиха остались при нем, но вместе с тем критика не почуяла основной перемены, которая сделала Бальмонта по-своему простым. Сохраняя всю свою пленительную капризность, всю магию своей воли, он уже становится простым, когда восклицает:
Кто не верит в победу сознательных смелых рабочих,
Тот играет в бесчестно двойную игру!..
Да! свобода -- для всех! И однако ж -- вот эта свобода
И однако ж -- вот эта минута -- не комнатных душ!
И все проще становится он, переживая такой острый кризис, который может переживать только душа, неподдельно и вечно юная.
В "Жар-птице" можно наблюдать, как старые декадентские приемы "дурного тона" побеждаются высшей простотой, за которой стоит вся сложность прежних душевных переживаний. И только потому, что в книге все еще чувствуется эта борьба, интересная лишь для исконного любовника Бальмонтовой музы, -- борьба, в которой слишком ясно, какая сторона одержит верх; и только потому, что в этой книге есть целиком плохие страницы, -- ее нельзя еще признать равной книге "Будем как солнце" и такой же новой, как была та. По ясно, что Бальмонт-"утонченник" должен быть разбит наголову Бальмонтом -- простым и по-прежнему дерзновенным, но не по-прежнему туманным -- гусляром. Так же ясно, как то, что Брюсов, певец "журчащей Годавери" [Имеется в виду стих. В. Я. Брюсова "На журчащей Годавери".], отошел в область преданий и что душа его, сложная, как ночь, приобрела дар выражать себя просто и ясно, как день.
Новая книга Бальмонта очень велика. Цитировать ее так же трудно, как все остальные книги Бальмонта -- поэта, отличающегося от всех непомерным богатством слов и "напевности". С книгой этой надо выходить во чисто поле и там петь ее песни на все четыре стороны света. Ее можно прилежно изучать, и думаю, что она будет открывать внимательному читателю все новые и новые чудеса. Пока можно привести только примеры и сделать несколько наблюдений.
Нет ничего удивительного, что Бальмонт восхитился богатырем Вольгóй -- этим чарым волхвом и кудесником. Он и говорит о нем, будто о самом себе: