После Оренбурга, уже совершенно больной душевно и телесно, Григорьев промаячил еще два года в Петербурге. Он еще раз попробовал закинуть собственный якорь [Журнал "Якорь", 1863 года, под управлением Григорьева не выдержал и года. ], но барка его сорвалась с якоря; ее понесло течением. Григорьев уже вовсе не владел силами, которые в нем жили; они правили им, не он ими. Он считал себя бесповоротно погибшим. Страхов жалуется, что "хлопоты о нем больше не помогают". Действительно, он погиб.
В последний раз освободила его из долгового отделения некая, не вполне бескорыстная, генеральша Бибикова [Хотела дешево купить его сочинения?]. Он будто бы бросился перед нею на колени на набережной Фонтанки. Освобождение, по-видимому, только ускорило гибель. В последние месяцы с Григорьевым происходило что-то "странное" и для друзей "непонятное". "Geh' undbete"("Иди и молись" (нем.)), - кричал он приятелю, тыча пальцем в пустую стену. Должно быть, он хотел спрятаться: просто почувствовал смерть и ушел с глаз долой, умирать, как уходят собаки.
На похоронах, по словам свидетеля, "курьезных" [Боборыкин "Голос минувшего", 1913, N 3.], присутствовал какой-то жалкий журналист - всеобщее посмешище: Лев Камбек. Тот самый, имя которого упоминается в "Бесах" Достоевского [Глава первая, VI.]. Освистанный либералами за то, что осмелился сказать, что "сапоги ниже Пушкина", Степан Трофимович Верховенский "все лепетал под стук вагона:
Век и Век, и Лев Камбек,
Лев Камбек, и Век и Век...
и чорт знает что еще такое..."
После похорон приятели напились.
7
Вот те скудные воспоминания и письма, рассказы и анекдоты, которые я собрал, стараясь как мог меньше прибавлять от себя; ибо я хотел рассказать правдиво собственно о судьбе этого человека, о внутреннем пути Аполлона Григорьева.
Никакой "иконы", ни настоящей, русской, ни поддельной, "интеллигентской", не выходит. Для того чтобы выписалась икона, нужна легенда. А для того чтобы явилась легенда, нужна власть.