Есть на свете положения, которые говорят сами за себя. Вот одно из таковых: журнальная свора рвется с цепи, не находя слов для оскорбления поэзии Фета; А.А. Григорьев многословно колесит вокруг Гейне, рассыпая перед кем то бисер своей любви к Фету и стараясь объяснить (кому?) его "болезненные" стихи; а в это время сам автор "болезненных стихов", спокойный и мудрый Афанасий Афанасиевич, офицер кирасирского полка, помышляет лишь об одном: как ему взять лошадь в шенкеля и осадить ее на должном расстоянии перед государем.

Это страшно интересно, внутренне значительно, как пример действия воли на расстоянии; "демон-искуситель", с детства порабощавший душу мечтательного Аполлона, и тут как бы заставляет его "истекать словами" бледными и малозначительными: "не мечи жемчуга перед свиньями, не заступайся за то, что в заступничестве не нуждается". Теперь только, когда Фет причислен всеми к нашим великим поэтам [К "Ниве" приложен.], очевидна ненужность многословных объяснений Григорьева. Думаю, что положение, в которое он попал, само по себе казнь, гораздо худшая, чем преследование "слева" и "справа" (Дудышкин и Булгарин). Людей не совсем обычных постигают и казни не совсем обычные.

В "борьбе" же - источник стремления Григорьева говорить "наукообразное, вводить в литературную критику терминологию естественных наук ("допотопные" явления литературы; "растительный мир" народной поэзии). Мыслитель стремится заковаться в броню науки, как позже поэт стремился сдержать свои растекающиеся образы строгой формою сонета. Напрасно!

И наконец, из той же "борьбы" возникла и встала в душе Григорьева рядом с первой несчастной любовью - вторая несчастная любовь: любовь к родине, к "почве". Так бывает в середине жизни. В народных песнях, в Гоголе, в Островском открылось ему то "безотчетное неодолимое, что тянет каждого человека к земле его" [В.В. Розанов. К 50-летию кончины Ап. А. Григорьева. - "Новое время", 26.IX.1914 (N 13844).]. За резкие слова об этой любви, всеми и всегда гонимой у нас, Григорьеву досталось довольно и в то время и в наше. Бог судья тем людям, которые усмотрели опасный "национализм" (так, что ли?) в наивных стихах ("Рашель и правда") или в страстных словах, подслушанных, например, Григоровичем ("Шекспир настолько великий гений, что может стать уже по плечо русскому человеку") [Д.В. Григорович. Воспоминания. - "Русская мысль", 1893,11,56 - 83.].

Так как любовь Григорьева была, как все его любви, бескорыстна и страстна, то он и не взял от нее ничего, кроме новой обиды и нового горя.

Так развернулась борьба. Казалось, что генеральное сражение близится к счастливому исходу; голос Григорьева крепнет, здание, им воздвигаемое, растет. Критическая ругань стояла кругом великая, "до пены у рта" (Булгарин, западники) [С. А. Венгеров. Молодая редакция "Москвитянина" ("Вестник Европы", 1886, II).]. Может быть, близилась и власть? Власть побольше власти Белинского?

Однако, вглядываясь в эту среднюю, "лучшую", москвитяниновскую полосу жизни Григорьева, мы чувствуем какую-то пустоту. Завелась пустота, зовущий голос, который был слышен прежде близко, зазвучал тише. Уж очень много было рассуждений, даже просто "критики".

Сам ли Григорьев почуял это или «подтачивающий червь» [Н. Н. Страхов. Воспоминания.], который в нем жил, шевельнулся, — только в самую напряженную минуту [Он уж стал редактором "Москвитянина".] Григорьев все оборвал и бежал «от дружб святых и сходок безобразных», чтобы погрузиться в новые сны [Осенью 1857 года уехал за границу с Трубецкими.].

За границей Григорьев сразу повел себя по-русски: "истерически хохотал над пошлостию и мизерней Берлина и немцев вообще, над их аффектированной наивностью и наивной аффектациею, честной глупостью и глупой честностью, плакал на пражском мосту, в виду пражского кремля, бранил Вену и австрийцев, подвергая себя опасности быть слышимым их шпионами, и наконец окончательно одурел в Венеции".

Здесь "смягчился только фанатизм веры в народное, но сама вера не сломилась" ["Время", 1862, XI.]. Григорьев больше думал, чем писал. Со всею неумолимостью встала перед ним безнадежность в личной жизни и безнадежность любви к "проклятой и вместе милой родине". О том и о другом лучше всего скажут отрывки из собственных писем Григорьева ["Письма к Е.С. Щротопоповой), впоследствии Б(ородиной), сообщил Н.Н. Страхов". - "Эпоха", 1865, II; письма к М. П.Погодину - Барсуков. Жизнь и труды Погодина, том XV.].