Кончилось тем, что, после многих хлопот, Григорьев был увезен в Москву и временно вырван из бездны умственного и нравственного опьянения".
4
Наступила сравнительно спокойная полоса жизни. Это не замедлило сказаться: обилие "прозы" в ущерб стихам. По приезде в Москву Григорьев женился, но "остепенился" весьма не надолго [Остепенением своим Григорьев не упустил похвастаться Погодину (Барсуков. Жизнь и труды Погодина). Должно быть, оно ему стоило не дешево.].
После нескольких лет черной работы в поте лица пришла пора, о которой Григорьев всегда вспоминал впоследствии как о "второй и настоящей молодости", о "пяти годах новой жизненной школы" ["Время", 1862, XI.]. Работал, бедствовал и пил он не меньше; его одолевали "кредиторы-ракалии" и "адская скупость" Погодина; а "масленица" имела на него влияние "как на всякого русского человека"; и обид было не меньше; но, очевидно, от новых людей, с которыми Григорьев связался, пахнуло теплом и благородством. В то время Григорьев писал прозой больше чем когда-нибудь, и тогда-то все главные его идеи нашли себе выражение и поддержку.
О том, как установились отношения Григорьева с редакцией "Москвитянина", "помолодевшей" от его присутствия, сохранился любопытный рассказ.
В 1851 году Аполлон Александрович встретился с Тертием Ивановичем Филипповым. Филиппов и ввел его в редакцию "Москвитянина". Однажды был у Островского большой литературный вечер; присутствовали представители всех лагерей. Когда большая часть гостей разошлась, Филиппов, по просьбе оставшихся, одушевленно спел русскую песню. После пения Григорьев упал на колени и просил кружок "усвоить" его себе, так как здесь он видит правду, которую искал и не находил в других местах, и потому был бы счастлив, если бы ему позволили здесь "бросить якорь". - При этом присутствовавший Михаил Петрович Погодин так аттестовал своего давнего воспитанника: "Господин Григорьев - золотой сотрудник, борзописец, много хорошего везде скажет он, и с чувством, но не знает, ни где ему в........., ни где молитву прочесть. Первое исполнит он всегда в переднем углу, а второе - под лестницею" [Барсуков. Жизнь и труды Погодина.].
Бросив якорь среди "пьяного, но честного кружка", Григорьев решил дать генеральное сражение легиону тех бесов, которые его бороли. Борьба, борьба - твердит Григорьев во всех своих стихах, употребляя слово как символическое, придавая ему множество смыслов; в этой борьбе и надо искать ключа ко всем суждениям и построениям Григорьева - мыслителя, который никогда не был дилетантствующим критиканом; то есть не "бичевал" никогда "темных царств", а боролся с ними; он понимал, что смысл слова "темное царство" - глубок, а не поверхностен (смысл не бытовой, не гражданский только). "Темное царство" широко раскинулось в собственной душе Григорьева; борьба с темною силой была для него, как для всякого художника (не дилетанта), - борьбою с самим собой.
Вот откуда ведет свое начало теория о двух стихиях нашей жизни: хищной, варяжской, и смирной, славянской. Отсюда же признание, что "Пушкин - наше все", и более всего - через "смирного" Белкина. Белкин есть "первое выражение критической стороны нашей души, очнувшейся от сна, в котором грезились ей различные миры", "первая проба самостоятельной жизни".
Отсюда же - война с Байроном и Лермонтовым: "байронизм" истощился в Лермонтове, ибо дальнейшее отношение к нему самого Лермонтова было бы непременно комическое (Печорин уже "одной ногой в области комического"). "В Байроне очевидна... не безнравственность, а отсутствие нравственного идеала, протест против неправды без сознания правды. Байрон - поэт отчаяния и сатанинского смеха потому только, что не имеет нравственного полномочия быть поэтом честного смеха, комиком, - ибо комизм есть правое отношение к неправде жизни во имя идеала, на прочных основах покоящегося... Если же идеалы подорваны и между тем душа не в силах помириться с неправдою жизни по своей высшей поэтической природе... то единственным выходом для музы поэта будет беспощадно ироническая казнь, обращающаяся и на самого себя, поколику в его собственную натуру въелась эта неправда... и поколику он сам, как поэт, сознает это искренней и глубже других" [Сочинения А. Григорьева. I, 55 - 56; вот образчик стиля! "Нравственный идеал", "протест" "нравственное полномочие", "поколику"... Какая глубокая мысль и какие убогие суконные слова!].
Все в той же борьбе надо искать и причину слабости некоторых суждений Григорьева: сюда относится выходка против Достоевского и слишком робкое заступничество за Фета. Чрезмерно, надо полагать, был близок сам Григорьев к разным "двойникам", к "господину Голядкину", и потому не различил за ними будущих Карамазовых. Что же касается Фета...