Опять будничная жизнь со своею муравьиною деятельностью сельского хозяйства. А между тем, невольно приходит на мысль, что это обширное поле сражения; и там, на этой зелёной опушке леса, вверху, ещё можно видеть ров и шанцы крепосцы с большим каменным, мальтийской формы крестом, у самого угла укрепления, на месте, где пал начальник христиан, и насупротив, могильные курганы татар свидетельствуют, какой дорогой ценою продал он свою жизнь. Но кто он был? На чьей стороне осталась победа? Давно забыто! Мы видим только, что здесь тоже земля пропитана русской кровью, что нелегко далось нам единство государства, а без этого единства погибло б даже имя русское и вместо него нашли бы этнографы какие-нибудь скудные следы наречий духовно-обнищавших племён, как лухичане или слoвeнцы, раздробленных и раздробляющихся поныне на подразделения до атомов языка и народа.
Это ежедневная картина, это давно усвоенные убеждения, сложившиеся в основание eжeднeвнoй, долголетней борьбы; а недавно виденное, недавно пережитое является тревожным, но прекрасным сном.
Наконец исполнен задушевный обет благодарной молитвы к Богу, на развалинах новейших времён, свидетельствующих о народном страдании и славе, и вместе исполнен долг поклониться святым местам, где подвизались и проповедовали, священнодействовали, учили и страдали просветители наши св. Кирилл и Мефодий. Два года назад посетила я остатки Велеграда, архиерейской кафедры св. Мефодия, -- нынче, только что воротилась из древнего Херсонеса под Севастополем, где св. братья крестили первых славян, где впервые в душу св. Кирилла запала мысль о сочинении правильной азбуки для нашего языка.
Выехали мы из Петербурга с сестрою Лидией Дмитриевной в конце апреля, и дорогой поклонились святым угодникам московским и св. Сергию в Троицкой лавре. У Троицы видела я в последний раз на земле одну из наших учёных знаменитостей, Александра Васильевича Горского, со светлой душою своею, ясным умом, глубокой учёностью, честнейшими отношениями к науке, свежей впечатлительностью, скромностью среди необыкновенных успехов в учёном мире и непоколебимым спокойствием веры, с которою он разбирал и опровергал учение безверия во всех его современных оттенках. Любо бывало слушать в те тихие часы после вечерни, когда он сиживал у отца моего в монастырской гостинице, с архимандритом Михаилом и профессором Кудрявцевым, и оживлённая, но мирная и безжелчная беседа озаряла ум, согревала сердце и окружала их самих и нас, слушающих, какой-то атмосферой светлой, благодатной тишины. Такое, по крайней мере, на мне оставили впечатление эти, дорогие памяти, вечерние беседы. На этот раз, 24 прошлого апреля, уже Горский не был с нами в монастырской гостинице, но он принял меня у себя в академии, в большом кабинете своём, великолепных размеров, с расписанным аллегориями и девизами потолком времён Екатерининских, со шкапами и столами, полными книг; вместе и величаво и уютно смотрела комната, напоминая несколько Бенедиктинские и Бернадинские монастыри прошлого и предпрошлого столетий. Так подходяща к лицу и разговору хозяина эта комната. Первую минуту меня поразила перемена Горского, но перемена только наружная; он постарел -- длинные волосы, длинная борода, совершенно белые, серебристые, худоба и слабость во всех движениях и какое-то выражение усталости были не похожи на его прежнюю здоровую бодрость, но глаза смотрели также светло и тихо, приветливо, как всегда; этот взгляд вполне нормальный меня успокоил. Я узнала, что он был очень болен, но что выздоравливал и собирался лечиться летом; -- я была полна надежды. Не смея утомлять его, я недолго осталась. Он особенно спрашивал об Императрице, о том, не будет ли она этот год в Лавре, вспоминал про царские посещения, и повторял с какой-то грустной настойчивостью желание своё увидать Её в этот год. Он с особенным, благоговейным чувством всегда относился к Ней; но этот раз было какое-то грустное, как бы нетерпеливое стремление к встрече с Нею. Я только после узнала, что он сам считал себя приговорённым к смерти, и потому ему так хотелось проститься с Государыней. Меня очень поразило это, и я с каким-то чувством беспокойства слушала его, стараясь отдать себе отчёт, не предчувствие ли чего-нибудь недоброго для Императрицы его так тревожило? Это было предчувствие, но предчувствие и даже уверенность в близости своего собственного конца, и желание видеть Её в последний раз.
Не думала я никак, что в последний раз принимаю его благословение! Это было утром 25 апреля, после литургии, и грустно мне и утешительно, что с его благословением отправилась я ещё этот раз в путь. Пробыв в Калуге недели две, пустились мы дальше в путь чрез Тулу и Харьков, на открытую только прошлой осенью дорогу Севастопольскую.
На Алексеевской станции стояли несколько минут. Сидя у дверец вагона, я увидела на платформе человека в чуйке, но чисто выбритого, с коротко остриженными волосами, в усах и с таким отпечатком старого служивого, который трудно описать, но сейчас узнаешь. Подошёл он ближе к вагону, и я увидела у него Севастопольскую медаль, которая неотразимо влечёт меня знакомиться и дружиться с каждым, носящим её. Я, разумеется, вступила с ним в разговор. Он служил в Колыванском полку -- одном из геройских полков южной армии; служил сперва на Дунае, потом последние 9 месяцев под Севастополем. Он оказался весьма сообщителен, но frondeur; о Французах отзывался с величайшим сочувствием: "Молодцы, -- говорил он, -- храбрый и весёлый народ, мы, бывало, как пойдём убирать убитых, так и выйдем за линию; ну, и они выйдут; бывало, сигаркой поменяешься, или скажет "Вуле?" и нальёт своей водки; а она у него славная! Ну, и мы скажем: "Вуле, муст, русский табак?", а Француз скажет: "Доне"! и возьмёт сигарку, закурит, да свою на промен даст".
-- А дрались они хорошо? -- спросила я.
-- Как же не хорошо -- отлично!
-- Ну, а англичане?
-- Ну, это народ нежный.