-- Как это нежный? -- спросила я с изумлением.

-- Да, жить им больно хорошо. Провиянт всё наилучший -- мясо, хоть куда; хлеб всё белый; пиво пей сколько хошь, и горелка у них крепкая; бельё тонкое, одежа тёплая. Ну, вестимо, и делается нежен [1]. Они драться оттого и неохотны. Не хочется оставить такую хорошую жизнь -- они и боятся умереть. Приходилось офицерам всё их понукать, да погонять. Офицеры бывало лезут, а за ними никого. Вот, наш брат, как голодал, да тухлым сухарём кормился, так и всё равно, жить ли, умирать, всё равно! На Дунае-то нас дурно кормили, а тут, почитай, и не кормили совсем.

Грустно было слышать такие отзывы, -- которые фабриковали и те, которые, сговорившись с ними, спускали фальшивые ассигнации, именно по подрядам для доставки провианта, живут в богатстве, роскоши и почёте поныне!

Но, разумеется, такая дума не была "мыслями вслух", а я спросила:

-- Скажите-ка, пожалуйста, про итальянцев и турок. Эти каковы?

-- О! Эти были больше "по части работ", -- отвечал он с добродушным презрением.

Эта оценка простого солдата, видевшего вблизи и не раз в рукопашном бою союзные против нас войска, очень забавна. Но надобно и то сказать, что итальянцы, весьма неохотно умирающие вообще, в этой войне участвовали особенно неохотно, что была сильная оппозиция в камерах в Турине против объявления войны России, которая их не раз спасала, как они открыто и благородно говорили в заседании палаты, напоминая о Суворове и наполеоновских воинах. Кавур один знал, что ценою этой маленькой подлости покупалось им у Наполеона объединение Италии.

Но, поезд тронулся, и я простилась с Колыванцем фрондером; это очень редкий тип между отставными солдатами у нас, слава Богу!

Между тем, день вечерел. Мы устроились довольно покойно на ночь, и проспали Сиваш. Около Симферополя только разбудили нас, и мы вышли на платформу погулять; следующая станция значилась Альма, и все призраки прошедшего пробудились во мне. Альма -- стало быть, море недалеко -- море это, Чёрное море, о котором думала и сокрушалась я столько лет, море, полонённое и поруганное нашими врагами, море, где мы не были вольны плавать, по берегам которого мы не были вольны строиться и строить! Море, которое сделалось для меня дорогим синонимом чести и независимости России! - "Далеко ли поле битвы на Альме?" -- спрашивала я; но отвечали, что не тут дрались, а через три станции, в Севастополе. Осада и все эти одиннадцать месяцев мученичества России затмили для ближайших соседей всякое другое сражение, как ни важно оно было по себе. Всё прошедшее переживалось у меня в думе, по мере проезда по этим местам, по мере того, как имена скорбные, славные, дорогие прочитывала я на станциях. Так доехали мы до Бельбека, и вдруг, между зелёными возвышенностями, открылся первый вид на море! Нет слов для выражения моих чувств! Мне казалось только, что если б этот вид моря открылся передо мною в то время, когда ещё тяготела над ним оскорбительная статья парижского трактата, я бы не могла вынести этого вида! Мгновенно мысль перенеслась к Государю, к осени 1870 года в Царском селе и к князю Горчакову, к великой радости этого дня. Скоро море скрылось из глаз, промелькнули церковь и пещерный балкон Инкерманского скита; немного далее, мы остановились перед вокзалом. Приехали мы к нашим мученикам, к нашему граду из градов, достигла я цели, к которой стремилась 20 лет!

20 мая 1875 года.