-- Так вы, значит, отвечаете за нее?
-- Руку на отсечение не дам, но рискнуть можно...
-- Ну, ладно.
Режиссер обернулся к Строевой и крикнул:
-- Извольте идти в уборную.
-- А туалет? -- спросила она, чувствуя, что этот вопрос -- лишний, что она должна играть и платья откуда-нибудь да возьмутся.
И платья нашлись. Был сделан анонс. Пьесу начали десятью минутами позднее. Публика не потребовала назад денег, но сделалась злая. При появлении Строевой послышалось шиканье. Оно ее не смутило. И в уборной, за гримировкой и одеваньем, и перед выходом на сцену, и под огнем рампы она ничего не боялась. Что могла она потерять? Если б даже сыграла она и плохо -- а роль она знала наизусть -- и сердитый режиссер не стал бы мстить ей за это, а в случае хотя маленького успеха она сейчас же бы заняла другое положение.
Свирский захотел быть до конца великодушным, шепотом говорил ей, между репликами, одобрительные фразы, играл старательно, ей в тон. Минутами ей казалось, что она, там, в провинции, играет свою коронную роль с симпатичным мальчиком, которого так искренно хотела поддержать. Она сама чувствовала, что читает хорошо, совсем не так, как Миловзорова -- проще, значительнее, местами с настоящими барскими интонациями. Но публика не сдавалась. После падения занавеса с верхней, галереи раздались было вызовы и были прерваны дружным шиканьем. Кресла и ложи не мирились с тем, как она была одета, с ее поблеклым лицом, которое гримировка не могла уже сделать моложе и эффектнее. Как она ни старалась, ничего не помогало. Но смелость ни на минуту не оставляла ее. Роль довела она до конца уверенно, в том же тоне, с той же искренной и умной читкой.
И вдруг, после пятого акта, ее вызвали без протеста. Кресла не хлопали, но и не шипели. Свирский выходил с нею и, держа ее за руку, прошептал все тем же актерски-покровительственным тоном:
-- Поздравляю вас, мой друг.