"Ну, положим, - говорила она мысленно, - мы с матерью удержали Калерькины деньги; но почему? Потому что мы считали это обидным для нас. Опять же я никогда не говорила ему, что Калерия из этого капитала не получит ни копейки!.. Поделись! Вот что!.."

На такой защите своего поведения Серафима запнулась.

"Я ее не известила о наследстве, - продолжала она перебирать, - да, не известила. Но дело тут не в этом. Ведь он-то небось сам знал все отлично: он небось принял от меня, положим, взаймы, двадцать тысяч, пароход на это пустил в ход и в год разжился?.. А теперь, нате-подите, из себя праведника представляет, хочет подавить меня своей чистотой!.. Надо было о праведном житье раньше думать, все равно что маменьке моей. Задним-то числом легко каяться!"

Эти доводы казались ей неотразимыми.

Как же не обидно после того, что он разом и называет себя ее "сообщником", и хочет выдать ее Калерии, а себя выгородить, чтобы она же перед ним умилилась, какой он божественный человек!

Из этого круга выводов Серафима не могла выйти. Она его любит, душу свою готова положить за него, но и он должен поддерживать ее, а не предавать... И кому? Калерьке!

"Муж да жена - одна сатана", - вспомнила Серафима свою поговорку и весь разговор на даче под Москвой, когда она рассеяла все его тогдашние щепетильности и убедила взять у нее двадцать тысяч и ехать в Сормово спускать пароход "Батрак".

Кажется, благороднее было бы упереться тогда, оставить пароход зазимовать в Сормове и раздобыться деньгами на стороне.

Начало свежеть, пошли длинные тени... Она все еще бродила между соснами. Опять тоска стала проползать ей в грудь. Куда идти ему навстречу?.. К Мироновке? Он, кажется, говорил что-то про владельцев усадьбы.

Невыносимо ей делалось так томиться. Она вошла в комнаты. Гостиная, как и остальные комнаты, осталась в дереве, с драпировками из бухарских бумажных одеял, просторная, с венской мебелью. Пианино было поставлено в углу между двумя жардиньерками.