"Это правда, - подсказал себе Теркин. - Когда же она изменяла?"

- Или, быть может, излишняя скромность мешает вам быть откровенным? Я не берусь проникнуть в вашу душу, Василий Иваныч; но если в вас нет затаенной страсти, то вряд ли есть и равнодушие... Буду чудовищно откровенен. Равнодушию я бы обрадовался, как манне небесной.

- Хитрить мне с вами не из чего, Павел Иларионыч, - заговорил Теркин уже гораздо искреннее, но все-таки несколько суровым тоном, - я бы желал одного, чтобы эта особа успокоилась сама. Никакой злобы я к ней не имею... Все прошедшее давно забыл... и простил, коли она заботится о прощении. Все люди, все человеки. И я тоже не святой...

- Но если б Серафима Ефимовна пожелала лично выразить вам...

- Это совершенно лишнее, - отозвался Теркин, нахмуря брови.

- Вы боитесь за себя?

Низовьев спросил это, глядя на него боком и с двойственной улыбкой.

- За себя? Не думаю, чтобы это было для меня... слишком опасно... Знаете, Павел Иларионыч, на старых дрождях трудно замесить новое тесто.

- Какое неизящное сравнение.

- Не обессудьте. Мы - простецы. Зачем же Серафиме Ефимовне, - он в первый раз назвал ее так, самой ставить себя в неприятное положение, да и меня без надобности пытать?