Десятники начали стаскивать с него пальто и расстегивать все, что нужно было.
Была минута, - он еще стоял, - когда ноги его дрогнули и похолодели. В глазах стало темнеть. Позор наказания обдал его гораздо большим ужасом, чем мысль потерять разум в сумасшедшем доме. Это он прекрасно сознавал.
- Что кочевряжишься! - крикнул ему кто-то. Ложись!.. Ты думаешь: в барчуки попал, так тебя и пальцем не тронь?.. Небось! Будешь знать, паря, как н/абольшим дерзить да потом блажь на себя облыжно напускать.
Он уже лежал на вонючей рогожке.
В воздухе свистнул размах розги. Он закрыл глаза и закусил губы до крови, чтобы не крикнуть.
И пролежал все время молча, судорожно переводя дыхание; слезы потекли у него из глаз под самый конец.
Не успел он одеться - уже с развязанными руками - в горницу вбежал отец его.
- Злодеи! Душегубы!..
Негодующие крики Ивана Прокофьева слышны ему до сих пор. И внешность отца осталась в его сердце, какою она была в ту минуту: широкое серое пальто, черный галстук, под самый подбородок, пуховая смятая шляпа, огромный рост, возбужденное неправильное лицо, выпуклый лоб с пробором низких волос, нос луковкой, огромные глаза, борода полуседая двумя мочалками.
Дело чуть не дошло до рукопашной. Отца скрутили тут же и повели в темную. И его опять посадили: в общем гвалте он замахнулся на одного из судей, когда тот так и лез на Ивана Прокофьева и взял было его за шиворот.