Здоровье ее поправлялось: головокружения исчезли вовсе, сил прибавилось. Но чем лучше она чувствовала себя, тем труднее становилось для нее переносить одиночество, тем важнее казалось бежать от себя самой.

С тех пор как она против воли осталась жить в этом доме, дневные, явные отношения ее с Акимом постепенно обострялись. Он продолжал обращаться с ней, как с вещью которую приобрел раз навсегда, и это возмущало ее больше всего. Однажды сознанное презрение к нему возрастало. Об его объятиях она думала с отвращением, как о чем-то грязном и низменном, вспоминала с дрожью гадливости каждое его прикосновение, даже искала с ним ссоры.

И от этих дневных чувств как будто еще усиливались ее вечерние желания, вливалась новая, до восторга пленительная горечь в ее ночные ласки.

Ах, эти жаркие звериные ласки по ночам...

Сколько раз обещала она себе не впускать его ночью в свою комнату... Однажды памятью матери поклялась себе прекратить эти встречи. Но к вечеру она становилась совсем другим человеком, преображалась до неузнаваемости. Приближался условный час, и ее тело горело сухим жаром, воспалялись глаза, холодели руки, и желание лишало ее воли, рассудка, стыда.

Но и эти горькие радости в последнее время изменяли ей. Теперь Аким часто проводил ночи вне дома: за картами или в кутежах, Бог его знает. Как-то раз проговорился: "Я, Саша, теперь в карты играю, большая деньга мне прет".

В эти пустые ночи она страдала жестоко, но из гордости ни разу не упрекнула его.

Однажды в воскресенье, когда все вернулись из церкви, а мать легла отдохнуть, Аким Саввич подсел к Саше в столовой. Он был в прекрасном настроении, насвистывал и крутил усы.

-- Знаешь, где я вчерась был? -- спросил он, хитро улыбаясь. -- Угадай.

Он попробовал взять Сашу за локоть, но она резко отдернула руку.