-- Ну, чего мнешься? Застыдилась. Может, не лезешь к нему, как девка, не набиваешься?
Девушка стояла неподвижная и немая. Мучительно хотелось бросить старухе в лицо всю правду про Акима и про себя, кричать о его любви, бесстыдно рассказать о его ночных горячих ласках и смеяться, смеяться... Но она сдержалась ради Акима.
Между тем Мавра Тимофеевна сидела, сжав губы и напрягши лицо. Ей гадко и гнусно было от всего, что она только что говорила, но слова эти выходили у нее сами собой из той части души, которая живет своим законом и никому не повинуется.
Вдруг старуха неизвестно отчего встревожилась Сашиным безмолвием. Подалась назад, вдавилась в мягкую спинку кресла и стала шевелить пальцами на вязаной скатерочке. Кофта ее раскрылась, и показалось дряблое желтое тело. На сморщенной шее быстро и возбужденно плясала маленькая, едва приметная жилка.
-- Ты что, язык съела?
Однако она превозмогла себя.
-- Ладно, молчи. Слушай, что я тебе скажу.
Будто бес какой подталкивал старуху. Заговорила спокойно и обстоятельно, как бы нарочно выбирая определенные, ясные выражения, чтобы не осталось ничего недосказанного, и опять слушала сама себя с удивлением.
-- Аким умный, ты знаешь. Кутила он мученик, это правда, шатун, пьянствует, а деньгу все же уважает. Характер у него дельный, сурьезный. Он кутит на мелкие, а крупные в кулак зажмет. У нас в семействе все такие были. Жену возьмет богатую, -- сам знает, что хорошо, что плохо. Тебе, матушка, может статься, и это не ндравится. А по мне хорошо это, не взыщи. Материнской-то утробе понятнее. Надеждами, ежели какие имеешь, не льстись. Ну-ка, дай туфли мне. На правую надень раньше. Погоди, чулок завернулся... Чулок завернулся! Оправь. Вот так. Теперь ладно.
Мавра Тимофеевна легонько постучала пятками об пол, чтобы размять ноги. Она притворялась спокойной, но тяжелое чувство не покидало ее.