— Что ведь делают! А?… Олешка…

Голос у неё дрогнул. Она ткнулась головой в подушку и заплакала.

Я ни разу не видал, как плачет Катя. А я уже не плакал, а был в каком-то тяжелом забытье. Мне ярко представлялась кровь. Она рдела огненными пятнами на снегу, как втоптанный в снег кусок живого мяса, вырванный из тела человека. Я не мог восстановить в памяти ни лица Наймушина, ни офицера, ни Кузнецова. Их лица сливались в одну уродливую звероподобную морду, заросшую жесткой шерстью и забрызганную кровью.

* * *

Эти кошмарные дни бросили густую тень и на жизнь нашей школы. В ребятах не стало прежнего оживления. Они присмирели, притихли и, собираясь кучками, таинственно о чем-то разговаривали. Низкий потолок огромного зала стал точно ниже, тяжелее, мрачнее.

В окна смотрит январский грустный день. По залу ходит Луценко; он как будто стал настороженнее. Тихо подходит к ребятам и прислушивается, не смотря на них. Меня давит эта обстановка. Виденный мною кошмар настойчиво преследует меня.

Я смотрю на толстого, неповоротливого мальчика Телепнева. Он изменился. С его румяного лица слетела всегда приветливая, спокойная улыбка. Лицо осунулось, потемнело. Он одиноко ходит по залу, подходит к окну и подолгу грустно смотрит в серый зимний день, будто кого-то ожидал. Он стал сиротой, как и я. Отца его запороли: дали двести ударов и, мертвого, сняли со скамьи. Мать умерла, как мне рассказали, «в одночасье», узнав о смерти своего мужа, по дороге от волостного правления.

Мне хотелось подарить Телепневу что-нибудь такое, от чего у него заиграла бы снова улыбка. Но я ничего не мог придумать. Потом принес ему грифель и два новых перышка. Он взял их, посмотрел мне в глаза и тихо заплакал.

Однажды мы стали расспрашивать Телепнева об отце. Но тут неожиданно вырос Луценко и закричал:

— Вы что с ним тут няньчитесь?…