Ей было трудно говорить. Я недоумевал.
-- Нет, -- сказала она и покачала головой. -- Конечно же, нет. Дайте мне, пожалуйста, кольцо.
Ее палец повелительно указывал на пол, но глаза были жалкие, как у монахини, случайно забредшей в ад. И для того чтобы я мог последовать за ней туда, я снова прикоснулся к ее руке иудиным поцелуем; она задрожала всем телом, как в пытке, и казалось, что она изнутри кусает, губы.
-- Это ничего не означает, -- холодно сказала она.
-- Я знаю, -- ответил я.
Она дышала глубоко, прижимая рукой одну грудь, как если бы она у нее болела. Она покачала головой, как зверь в клетке, затем стала неподвижной, как срезанный цветок. Поля ее шляпы отделяли от меня ее лицо, мы оба были страшно одиноки. Ее голая правая рука, как мертвая, свисала со спинки кресла, и я нагнулся, чтобы поднять изумруд и водворить его обратно на средний палец. В это время внизу раздался осторожный стук.
Стучали уже во второй или в третий раз, и с каждым разом стук становился все смелее. Я знал, что это постовой полисмен, пришедший сказать, что улица -- не надлежащее место для стоянки желтого автомобиля, и потребовать, -- чтобы его убрали. Интересно, слышала ли она; но я не мог видеть ее лица. Выходя, я потушил огонь, и рассвет через окно прыгнул на зеленую шляпу. Но ее обладательница продолжала свою борьбу, неподвижная как статуя. Она что-то сказала, что именно -- я не разобрал, и я спустился вниз и переговорил с полисменом. Это был любезный, средних лет человек, с которым я был знаком.
-- У меня сидит брат, -- сказал я, -- но он скоро уйдет.
Шеперд-Маркет медленно вползал в полутьму начинающегося утра, все еще окутанный таинственным покровом ночи. Тут и там в окнах виднелись огоньки. Громадный автомобиль выделялся темным пятном, преграждая путь к вечности; рассвет стремился овладеть им, ночь окутывала его своей тенью, и летящего серебряного аиста не было видно. Маленькие шорохи рассвета остро прорезывали тишину ночи, и у фонарей были усталые бледные лица.
-- Настоящее лето, -- произнес полисмен.