Выпив воду, капитан умывался при помощи денщика, утирал лицо, шею и руки грубым полотенцем, потом молился, размашисто крестясь и шепча молитвы, и одевался. После этого Ткаченко приподнимал с постели барина и усаживал его в кресло-коляску, закутывая ноги тёмно-коричневым плюшевым пледом. Если капитан просыпался, что называется, в хорошем расположении духа -- всё это проделывалось в глубоком молчании. Слышалось только тяжёлое и свистящее дыхание барина, да сопение Ткаченко. После же тяжёлых и неприятных сновидений или вследствие каких-либо других неблагоприятных и неведомых причин, капитан просыпался сердитым, -- как бы скоро ни явился к нему Ткаченко, первой фразой его при виде солдата было:
-- Осёл! Скотина!.. Звонишь, звонишь... Что ты там с кухарками всё да с горничными возишься? Или дрыхнешь?
Не признавая за собою вины, Ткаченко обижался на такое вступление, но, верный требованиям дисциплины, молчал. Иногда и Ткаченко просыпался, видимо, после неприятных сновидений или так почему-либо был раздражён, и тогда, выслушивая напрасные нападки барина, не в силах был сдержать накопившуюся злобу и сухо отвечал: "Никак нет".
-- Что "никак нет"?.. Что?.. Молчать! -- кричал барин. -- Сбрось с меня одеяло! Да тише ты!.. Тише хватай своими лапищами-то, -- ещё громче кричал капитан.
Ткаченко осторожно стаскивал с барина одеяло, стараясь не встречаться с его злыми глазами и отстраняя собственный нос от лица Тихона Александровича, так как изо рта калеки-человека отвратительно пахло.
-- Болван... "Никак нет", -- ворчал между тем барин, вытягивая руки и стараясь продеть их в рукава сюртука. -- Как сегодня на дворе? -- уже другим тоном спрашивал капитан.
-- Хмарно, ваше высокоблагородие.
-- Холодно?
-- Никак нет, ваше высокоблагородие.
Капитан усаживается в кресло, а Ткаченко подкатывает коляску к окну, причём колёсики немилосердно скрипят.