-- А разве он не душегуб? Ради потребности своей одинокой души, он порабощает птиц, убивает их медленной смертью. Нет, я не могу одобрить этого!
Тётушка молчала и только глазами моргала. Он отложил кусок яблока на блюдце, стряхнул с рукава крошки и пробормотал:
-- У меня, тётя, тоже одинокая душа... и даже больше, -- душа эта исковеркана, измучена, опустошена. Ничто уже в жизни неспособно оздоровить её. А что же, по-вашему, и я имею право, ради моей больной души, порабощать что-нибудь живое? Имею ли я право это сделать?
Анна Марковна молчала. Он встал и несколько раз прошёлся по комнате. Закурил папиросу и быстро забыл о ней, -- папироса потухла. Опять вздул спичку. Руки дрожали, из груди вырывалось порывистое дыхание, как будто что-то сжимало эту грудь. Вздул вторую спичку, третью, наконец, закурил папиросу, крепко затянулся...
-- Ни я, ни кто другой -- мы не имеем права ради своих больных душ приносить в жертву себе здоровые души или птиц, зверей, гадов... А я, быть может, и имел бы право это сделать. Не за карточным столом, не в оргиях разврата, не в погоне за карьерой искалечил я свою душу. Они взяли её и искалечили, и опустошили. Я ради других вынес муки заточения. Я ради общества и его славного будущего обрёк себя на риск. Я рисковал жизнью ради других. И это могло бы дать мне право устроиться так, как моя больная, опустошённая душа хочет. Однако, я этого не делаю. Потому что это свинством я называю!..
Анна Марковна как будто не поняла его горячей реплики. Поморгала глазами, позвонила и, когда появившаяся горничная убирала со стола, с равнодушной миной на лице свёртывала салфетки, продевая их в кольца. Когда горничная ушла, она спросила:
-- Стало быть, ты не одобряешь и того, что у меня, вон, щеглёнок в клетке?
В голосе её послышалась обида.
-- Конечно, нет! -- резко ответил он.
Помолчали. Он стоял у окна и, запрокинув голову назад, смотрел на клетку со щеглёнком, который уже спал, всунув голову под крылышко.