-- Не мучайте меня, тётя! Не мучайте! -- закричал Николай Николаич, схватившись руками за виски и соскакивая с подоконника.

-- Как хочешь, Коленька...

Анна Марковна виновато заморгала глазами, утёрла платком всё ещё влажные от чая губы и отступила. И тихим голосом продолжала:

-- Пришли они и говорят: "Хотелось бы на Коленьку поглядеть". Ведь всё же родственники они: Павел Кузьмич приходится тебе двоюродным дядей, а Сонечка, дочка его, -- сестрицей, хотя и не родной.

-- Не могу я никого видеть, тётя, и не хочу. Понимаете -- не хо-чу!

-- Как хочешь, дорогой мой, неволить не буду.

И она вышла из комнаты, плотно притворив дверь. Николай Николаич слышал, как шамкали туфли тётки, пока та спускалась с лестницы, и искоса посматривал на дверь, как будто за нею скрылось что-то ненавистное, беспокоящее. Повернул лицо и уставился в окно на верхушки берёз и лип.

Солнце опускалось к закату и золотило верхушки деревьев. И опять что-то странно-печальное чудилось в этой позолоте, в этих ласковых и нежных прощальных огнях уходящего дня. И небо с бледно-розовыми тучами казалось грустным. Меланхолическими, притаившимися в дремоте казались и тени, расположившиеся под кустами. И какие-то птички пели в кустах печально...

Впрочем, разве их писк можно назвать пеньем? Дрожит зыбкая, нежная мелодия, прерывается, снова дрожит и снова прерывается.

Николай Николаич вспомнил свой спор с Пузиным о птичках и подумал: "Как я опустился! Как я опустился! Не глупо ли читать проповедь о любви к птичкам, когда люди перегрызают друг другу горло? И кому читать эти проповеди? С кем спорить? С чиновником! Стыдно! Стыдно!"