Леонид понял, что приближается время расчетов с жизнью, и понял это как никогда ясно. Все личное, мелочное ушло на задний план. Жаль только было, что еще мало довелось сделать хорошего и не удалось осуществить горячие мечты...
Как и у отца, все душевные движения Леонида выдавали его глаза. По ним можно было определить его состояние. Они то гасли, когда тяжкие думы тревожили голову, то разгорались и мгновенно меняли цвет, когда он чувствовал успех, то делались больше, когда радость распирала грудь... Сейчас они застыли и как бы оцепенели.
В эти часы безрадостного одиночества Леонид ясно представлял не только то, что его ожидает, но и то, что он должен сделать. У него созрело чувство, побеждающее и страх, и боль, и смерть. Ничто уже не пугало Леонида, и даже когда его вели на допрос к самому Гунке, лицо его выражало абсолютное спокойствие и непоколебимое упорство...
Два битых часа издевался над Леонидом взбешенный до предела Гунке.
— Гадина! — прохрипел начальник гестапо, но, видя, что Изволин вот-вот потеряет сознание, заорал врачу: — Еще укол!
Трое гестаповцев придавили Леонида лицом и грудью к полу, а врач ввел иглу шприца ему под кожу. Во рту у Изволина мгновенно появился какой-то сладковатый привкус, стало немного легче.
Его вновь усадили на табурет. Ударом кулака под подбородок Гунке заставил Леонида поднять опущенную голову и закричал:
— Заговоришь! Заговоришь! Еще как заговоришь...
— Нет, — тихо сказал Леонид.
Их взгляды скрестились. Неугасимый огонь горел в серых измученных глазах Изволина. Гунке невольно вздрогнул. Ему стало не по себе, затаенный страх обжег его.