Город слепнул от света, город готов был расползтись от зноя, начиная с тротуаров, с размягченного асфальта. Тяжелый воздух, словно накоптила огромная лампа, лип ко рту, к носу, как будто не пробиваясь в легкие. Веремиенко взял фаэтон и около часа качался на тошнотворных рессорах, подымаясь в гору. Он одолевал подъем с каждым поворотом, и уже давно показалось поверх домов море, вплотную подступившее к частоколу нефтяных вышек на грязных песках промыслов. И вышки, и пески, и даже грузный дым, и нижние кварталы города удалялись от Веремиенко и опускались, а море возвышалось и росло, завоевывая у горизонта новые пяди белого неба, и готовилось залить берег, чтобы зеленоватой массой подступить к самым глазам растроганного Онуфрия Ипатыча. Оттуда иногда настигала свежесть, он жадно ловил ее прокуренным дыханием, надеясь обмануть сосущую тоску по опохмелению. Туземные предместья, где он ехал, строились как аулы: узкие улицы, террасы, глинобитные стены. Древняя жизнь Востока, вытесненная на эти косогоры, курилась многообразными, душными, нездоровыми испарениями. "Я люблю эту воньцу", -- говаривал Гуриевский. Гуриевский считался владельцем мастерской, где изготовлялись аппараты-сжигатели, недавно усовершенствованные, вернее, упрощенные для выделки Мухановым. Во всяком случае, Гуриевский был фактическим директором предприятия. У него в конторе совершались все секретные сделки и происходили самые потаенные совещания. Астраханский еврей, он больше походил на краснощекого калмыка, с широким плоским лицом, ражий как грузчик. Лет пятнадцать назад, потеряв в драке глаз, он, когда его стыдили, отводил здоровый и хитрый в сторону, искусственным же вяло упирался в обличителя. С той же потери превратился в задиру, сквернослова, болтуна. О самых темных делах разглагольствовал во всеуслышание, веря в неизменно благоприятную судьбу, от которой, -- полагал он, -- откупился несчастием в юности. "А, хозяева пришли! -- кричал он, когда к нему наведывались Тер-Погосов и Муханов. -- Красные купцы! Ну, когда сядем в Чеку?" На него шикали, он наглел. Тер-Погосов матерно ругался. Рабочих Гуриевский спаивал, считал верными друзьями. Водил подозрительных девочек, широко предлагал приятелям. Сторож Степан, услужливый, как банщик, сладко вздыхающий старикашка, зудел: "Все пьяны, -- чисто немецкие солдаты на окопы прут, как в газетках сообщалось. Или чисто пасха..."
Мастерская помещалась в большом, плохо приспособленном сарае, -- там когда-то был Нобелевский гараж, -- окруженный стеной из дикого камня. Веремиенко прошел в двухкомнатный флигелек у самых ворот с надписью:
"КОНТОРА".
Гуриевский пил красное вино с поставщиками-персами в длинных сюртуках, в манишках без воротничков и в черных шапочках.
-- А, Ипатыч! Ну, брат, считай убытки! Сейчас приезжала Муханова за деньгами. Прощальный вечер, говорит, хочет всех удивить. Я дал, но сказал: "Сорить деньгами нечего. Помните, дело общее". Она сказала, что все за счет Тер-Погосова. Вот жмот. За копейку душу вымотает, а вечером с тобой же пропьет на Абраше.
Веремиенко покосился на купцов.
-- Ни хрена не понимают по-русски. Да и не из Коминтерна, свои.
Онуфрий Ипатыч выпил вина, повеселел. Ему уже не казалась вера Гуриевского в свою звезду бессмысленным и шумливым бахвальством.
-- Должно быть, с похмелья, я нынче раскис чего-то.
Хотелось пожаловаться этому толстому, добродушному, себе на уме, крикуну, что устал от кутежей, что по ночам подбрасывают толчки тревоги, но поглядел в фарфоровый неподвижный глаз и только кашлянул. Персы встали, подали одинаково холодные, потные руки и удалились.