I
Старый, обширный дом Берсень-Беклемишевых будто жутко притих. Анне Павловне казалось, что каждая вещь в доме -- мебель, гардины, ковры -- пахнет ладаном. Высокая, полная, еще красивая, несмотря на свои сорок семь лет, она горько плакала, припадая лицом к маленькому рабочему столику, кусая носовой платок, чтоб заглушить рыдания. Она оплакивала своего сына, своего ненаглядного Витю, убитого немцами под Варшавой, и он так живо сейчас припоминался ей то трехлетним крошкой, то резвым кадетиком, то в блестящей форме гвардейского офицера. И, вытирая ладонями глаза, кусая платок, она жалобно всхлипывала, как беззащитная девочка:
-- Витюшка... бедненький мой... любименький мой...
И плакала, плакала, плакала.
Вместе с убитым Витей порою ей вспоминалась и дочь Сонечка, умершая тонкой восемнадцатилетней девушкой от какой-то страшной ангины, и ее первенец Анатолий, застрелившийся пять лет тому назад на двадцать третьем году. Влюбился в какую-то дрянь из кафешантана и застрелился у ее продажных юбок, забыв и отца и мать, -- мать, не чаявшую в нем души.
-- Бедненький, бедненький, -- причитала Анна Павловна.
Вошла горничная Таша, служившая у Берсень-Беклемишевых десятый год, и подала барыне стакан воды.
-- Барыня, милая, не убивайтесь так, родная, -- сказала она, вытирая глаза углом фартука.
-- Да, Таша, -- сказала Анна Павловна, громко сморкаясь, видимо желая побороть слезы, -- было у меня трое деток, а теперь три могилки. Все детки мои у сельской церкви спят, -- вздохнула она, вновь обливаясь слезами.
Таша забормотала: