-- Что если дам, но на условии: коль прогоришь, плюну тебе в лицо всенародно, при всем купечестве и дворянстве, и назову обманщиком, лжецом и пустомелей?

-- Хоть убейте, -- прошептал сын с мольбой на всем лице. Он все еще стоял на коленях.

Но старик внезапно опомнился, точно стряхнул с себя тяжесть. Его взор снова блеснул холодно и насмешливо.

-- Не дам, -- сурово сказал он. -- Не дам, уходи. Ерунда это; простокваша; сказка о белом бычке! Сам-то ты говорильная мельница гигантских размеров!

Слова эти как кнутом хлестнули Максима. Внезапно он поднялся на ноги, измерил отца взглядом таким же насмешливым и холодным и пошел к своему стулу с выражением удалой развязности. Казалось, он понял, что сердце старика закрылось, как сундук с деньгами, и уже не отопрется более ни под каким заклинанием. Максим развязно уселся на стул, закинул нога на ногу и насмешливо сказал:

-- Напрасно вы только, батюшка, надо мной глумиться изволите. Я при настоящем своем положении человек не безопасный. Я ведь однодум. -- Вы вот меня за мерзавца считаете, -- говорил Максим, -- а я не мерзавец, а однодум. И нет на свете людей черствея однодумов, потому что у них одна только думушка, и эта думушка дороже для них всей ихней жизни.

Он помолчал минутку и продолжал:

-- Мечта для однодума -- все-с, а на людей они смотрят, как на костяшки у счет: кинем сюда, бросим туда; помножим, разделим, вычтем. И не могут они иначе глядеть, потому что дума-то больно уж крепко их в лапах своих держит; и не дает им она ни сна, ни пищи, ни воздуха, а от этого какое угодно, сердце взбеситься может. -- И я -- однодум, -- говорил Максим, -- и вы -- однодум, батюшка. Только ваша мечта -- деньги для денег, а моя -- деньги для мечты.

Сын говорил плавно и свободно, с жестикуляцией, а старик молчал, внимательно разглядывая его татарские сапоги.

Максим передохнул и продолжал: