О, как шумел ветер в эту ночь и какие тучи волоклись одна за другою по небу! Я не спал эту ночь и до зари просидел у окна лесной хаты, поставив локти на подоконник и слушая шум ветра. Шум ветра и мрак всегда наводят на меня ужас, а в эту ночь они пронизывали все мое существо мучительною болью. И я сидел и думал. Что если бы нашелся смельчак, нашелся гений, который сдернул бы с небес эту грязную пелену туч созданную испарениями земли, и эту синеву и разоблачил бы небо так же, как я пытаюсь разоблачить сердце человека? Что, если и там тот же ужас и ничего, кроме ужаса, а это святое сияние не более, не менее, как подмалевка и обман?
Перед зарею одно мучительное предположение обдало меня холодом. Что если Аркадский не выдержит искуса и выдаст жене мой замысел, а та упросит его скрыть от меня то, что произойдет между ними, и он солжет мне, скрыв истину? Я готов был немедля скакать домой, чтобы самому добыть, правду. Однако, предположение мое оказалось ложным; по утру из дому приехал рабочий. Аркадский звал меня домой. В моем отсутствии уже не было более нужды и я отправился на зов.
Все время по дороге домой я думал.
Тайна разоблачена, сомнений нет, Аркадский восторжествовал, а жена пала. То роковое и ужасное, которое живет в сердце человека, как мечта, как отвратительный образ, приняло плоть и кровь, едва я попробовал сыграть в его дудку, потому что оно могучее, а все эти сентиментальные стремления и идеальные любви есть только подмалевка и обман, созданные неимоверными потугами целых тысячелетий. Любви нет, есть только стремление разрушить то одиночество, в которое мы брошены, так как мы прозрели отчасти и нам страшно, а страх напряженнее в одиночестве. Да кроме этого стремления, есть желание иметь побольше самок или самцов и менять их почаще. Первое недостижимо, а второе достижимо очень. Вся же разница между безнравственными и нравственными людьми заключается только в том, что в сердцах первых отвратительные образы переходят в факты, а в сердцах вторых они всю жизнь остаются мечтою. Но много ли в этом утешительного? Я связываю себе руки, чтобы не убить человека, чем же я лучше заправского убийцы?
Платоническая блудница -- не правда ли, как это красиво звучит?
Вместе с Аркадским я прошел в кабинет и по дороге он рассказал мне обо всем, что произошло в эту ночь. В кабинете мы остановились у письменного стола, он с одного его бока, я с другого, оба бледные и сосредоточенные; и я спросил его, чем он может засвидетельствовать, что переданное им есть совершившийся факт. Он отвечал, что я могу устроить засаду и убедиться своими глазами в его близости к жене. Но я отверг это и спросил, найдет ли он в себе мужество подтвердить все им сказанное при жене, лицо в лицо, на очной ставке с нею, если это потребуется.
Я был уверен, что она будет отпираться, и меня мучило любопытство узнать, хватит ли у нее наглости отпираться на очной ставке с Аркадским, посмотреть, какой трепета пробежит по ее лицу в эту минуту; мне хотелось упиться ее позором, я жаждал еще чего-то жуткого, мучительного, нелепого. Однако, Аркадский колебался. Я обещал уплатить ему за это еще 300, 500, тысячу рублей и ждал ответа; и в эту минуту я увидел револьвер лежавший на моем письменном столе. Но, клянусь вам, в эту минуту я еще не думал сделать того, что я сделал после, я только пошутил, скверно пошутил. Дело в том, что меня осенила мысль, и я весь приковался к ней. Но Аркадский вывел меня из оцепенения; он согласился. Я просил его подождать меня несколько минут и пошел к жене в спальню. Мне было мало разоблачения тайны, мне, до мучения, хотелось сказать о ее разоблачения жене и заглянуть в ее глаза и видеть, как в этих глазах быстро, как птицы, промелькнут выражения сперва страха, затем отчаяния и, наконец, злобы за это разоблачение. А потом она будет запираться, божиться, поцелует икону, быть может. И меня влекло ко всему этому стихийною силою, сладострастно сжигая меня всего в диких конвульсиях.
Жена сидела у окна в утреннем капоте, когда я вошел к ней. При моем входе, она встала и сделала было жест, желая двинуться навстречу, но вдруг она увидала мое лицо и точно окаменела на месте.
Я подошел к ней близко, коснувшись коленями ее платья, и сказал, что она изменила мне с Аркадским, и я знаю это, наверное знаю и запираться уже поздно. Я упорно глядел в ее глаза и увидел тех птиц, которых так давно жаждал видеть: и страх, и отчаяние, и злобу. Но жена не отпиралась и стояла передо мною с бледным лицом и мучительною улыбкою. Я слышал, как хрустели ее пальцы, теребившие какое-то рукоделье. Наконец, она нашла в себе силы прошептать:
-- Отпираться смешно, суди меня как хочешь.