Барышников хотел было его перебить, но Никифор упрямо продолжал:
— Собака — деликатная, приятная, послушная, чистых кровей; такую собаку любой, кому не надо, возьмёт, и пристреливать её ни к чему!
Никифор сердито повернулся, вышел из кабинета, прошёл в свой угол под лестницу и злобно плюнул.
— Тьфу, — проговорил он, — скотницы яйца жрут, а собака отвечай. Господа, нечего сказать!
На его лице отразилось брезгливое чувство ко всем вообще господам. Он покачал головой и, присев тут же, под лестницей к своему сундучку, стал перебирать разный хлам: старое платье, сапожную щётку, жестянку из-под монпансье, две перчатки с левой руки. Венерка лежала здесь же, у сундука, свернувшись в клубок, и при взгляде на её поседевшие щеки Никифор внезапно, вспомнил, что ей уже двадцать лет.
«Стара делается, — подумал он с тоской, — глупеет; блудить стала». Он вздохнул. Ему стало до боли жалко кого-то. С рассеянным видом долго он сидел у своего сундучка, поглядывая на спящую Венерку и соображая, сколько же ему лет, если и его Венерке уже двадцать. По его соображениям, ему выходило под шестьдесят. Это его точно придавило. Внезапно ему пришло в голову, что барин не хочет его держать, вот именно за то, что он, Никифор, делается негодным и старым, а Венерка — это только пустая отговорка. Он снова вздохнул и снова с рассеянным видом стал рыться в своём сундучке. Он нашёл там фотографию какого-то архиерея и силача из цирка, колёсико от шпоры и две книги: роман «Липкая» и «Ха-ха-ха или тысяча анекдотов». Но всё это его нисколько не утешило. С сердитым видом он захлопнул сундучок, прошёл в кабинет и спросил у Барышникова отпуск на весь день.
— За Венерку, — сказал он, — в прошлом году псаломщиков сын 25 рублей давал, так нужно сходить к нему.
— Двадцать пять рублей? — спросил Барышников. — И он в своём уме, этот псаломщиков сын?
И Барышников расхохотался. Никифор сердито вышел из кабинета и снова прошёл в свой угол. Он решился идти в село Трындино, за две версты от усадьбы, где он служил, к псаломщикову сыну, чтобы пристроить Венерку. Но, однако, он медлил и не собирался в путь, слоняясь по своему углу с рассеянным и смущённым взором. В глубине души он подозревал, что его Венерку никто не возьмёт даже за приплату с его стороны, и это его угнетало. Кроме того, его угнетало сознание, что и сам он делается старым и негодным, и что только поэтому к нему начинают придираться. Когда он был молод, его держали и с собакой, да и платили дороже, а теперь он стал много дешевле. С тем же рассеянным и смущённым взором он вышел неизвестно для чего на крыльцо, и долго стоял на ветру, всматриваясь в осеннюю муть ненастного дня, не обещавшего ничего радостного. Тут он увидел скотницу Авдотью; она стояла у бочки, и, очевидно, только что вымыв свои крупные и сильные руки, вытирала их фартуком. Её здоровый и цветущий вид обозлил Никифора и он сердито крикнул:
— Сколько сегодня яиц съела?