"Ты готов даже роптать на меня за мое молчание: виноват, прошу прощения. Конечно, я имел время писать к тебе; но, признаюсь, не имел доселе охоты или, точнее сказать, внутреннего призвания говорить с тобою. Почему же так? -- спросишь ты. Да потому же, почему давно не писал и к достоуважаемому мною, любимейшему из друзей о. Феодору. Когда сердце связано грехами или заботами, оно чуждо бывает всякой искренности и любви. Меня давят те и другие... Нет, возлюбленный, не должно роптать на меня, а разве жалеть обо мне. При личном свидании я бы мог поговорить с тобой кое о чем; а теперь язык связывается и сердце не растворяется откровенностию. Разве сказать тебе вот что.

Давным-давно изведана та истина, что, кроме Господа, нет другого источника жизни нашей и, кроме истинной глубокой веры в Него, нет другого средства привиться к Нему. Молю тебя -- достойно ходити звания, в неже призван ты. Своим грубым сердцем я обоняю несколько в тебе воню, неблагоприятно действующую на мои чувствия душевные. Зло, которое проникает в твою душу, очень тонко -- едва ли оно не скрывается и от твоего наблюдения; но, признаюсь, я нахожу в тебе заметки внутреннего услаждения пустяками, из коих первый есть -- ты сам. Было в тебе и прежде некоторое надмение, более духовное, благовидное, нежели грубое, низкое: и теперь оно действует, смирения христианского мало видно. Смотри, брат, навсегда не оттолкни меня от своего сердца. Эх, эх, Николя, Николя! Под влиянием настоящего разлития мыслей современных не поглумись над моими "предзанятыми мнениями", "плодами воспитания" и т. п., как обыкновенно оговаривают все истинное, прелюбезное... Не заноси своей мысли далеко. Мы с тобой не более как земляные черви, пресмыкающиеся гады. Вот что, брат мой, пришлось мне сказать тебе. Прошу не смущаться высказанным словом; если тяжко оно и несправедливо, оставь без внимания и прости больному совестию и сердцем; если же есть в нем правда, прошу тебя -- не отвергать с отвращением или презрением.

Мое житье-бытье -- искушение, и более нечего сказать. Просил бы тебя хотя однажды вздохнуть от сердца в келий преподобного Сергия пред образом Божией Матери о неоставлении совсем известного тебе и некогда пламеневшего к тебе любовию раба Михаила. Я обессилел во всем добром и крепну в одном зле. Николя! Грешно, брат, возноситься и надо мною. Что еще добивать и без того уже унылого брата?..

Болезненный, вялый и, пожалуй, мертвый для Господней жизни М. Т.".

Летом того же 1850 года мне представился случай быть во Владимире, и я ехал туда с отрадною надеждою увидеться наконец и побеседовать с моим другом и наставником. Но как же я был удивлен и поражен встретившим меня там известием, что незадолго до моего приезда Михаил Васильевич скончался. Он умер внезапно, неожиданно для всех, успев, однако, исповедаться у своего товарища по Академии и службе, священника И. А. Павлушкова {Примечательно, что он же спустя 17 лет (в 1863 г.) был свидетелем рокового события в жизни ближайшего друга Михаила Васильевича -- отца Феодора: происходившего тогда во Владимирской консистории снятия с него священного сана, которое было своего рода подобием смерти. У И. А. Павлушкова как товарища о. Феодор имел тогда приют во Владимире и у него же первого принял благословение в звании мирянина.}. Так не стало человека, родного по своим качествам, беззаветно преданного Православной Церкви и ее учению, искренно и глубоко религиозного, преисполненного любви и благожелательства ко всем добрым, умного, всецело преданного своему долгу. Его кончина была тяжким лишением не только для нас, его близких, но, без сомнения, и для Церкви, и для отечества, которые лишились в нем одного из лучших своих членов. Но его самого Господь, призвав к Себе, избавил от тех душевных тревог и скорбей, о которых дают понятие последние, мрачные письма его ко мне. О постигшем нас горе я немедленно известил отца Феодора. Как принял он это известие, какое впечатление на него произвела внезапная кончина его лучшего друга, это он достаточно высказал в ответном письме своем ко мне во Владимир. Он просил никому не читать этого письма, весьма интересного и важного, особенно для характеристики его самого и его отношений к покойному Михаилу Васильевичу и ко мне; но теперь, по прошествии 55 лет, когда уже давно нет на свете и самого отца Феодора, не считаю себя связанным его просьбою и решаюсь напечатать вполне его письмо. Вот что писал он:

"Брат мой и дружочек Николинька!

Будем смотреть на смерть нашего общего друга и руководителя в Господе Иисусе Христе. Аще живем, аще ли умираем, Господни есмы [Рим. 14. 8.]. Мы оба знаем, что наш брат любил Господа; любил Его слово, Его Церковь, всех возлюбленных Ему. Господь и взял его к Себе. Много страдал в жизни Михаил Васильевич. Неудивительно пренебрежение его к жизни в последние минуты. Он и прежде писал мне иногда, что земное не стоит того, чтобы слишком им заниматься. Что он пред смертию не вспомнил нас -- это тайна его души. Впрочем, что до меня касается, я очень достоин забвения его. Господь умилосердился над ним -- разрешил все его недоумения об избрании жизни, взял прямо на Себя все его заботы и печали о родных, о нас с тобой, и всех и всем. Что не было близко и дорого любящему сердцу незабвенного для многих покойника? Признаюсь тебе -- при первой вести о смерти моего брата, который и себя забывал в заботах обо мне, я подумал, что горести и страдания наконец растерзали его любящее сердце, что он изныл, собственно, от скорбей и забот самых глубоких. Итак, что ему эта жизнь? Но я остался без руководителя, который знал мою душу, как свою, и все мое считал за свое, -- которому во всех отношениях понятно и ощутительно было мое положение. Господь, собственно, на меня прогневался, а Михаила помиловал. Достоин я и предостоин такого гнева! Признаюсь тебе, Николя, что я, грешный, если плачу и рыдаю, то о своем несчастии, о своей душе, о гневе Божием на меня. В годовщину смерти своего родителя я узнал о смерти своего друга, который любил меня, брат Николя, любовию не только дружескою, но любовию материнскою. Это верно, что нет на земли любви более пламенной и нежной, нежели какова была любовь ко мне Михаила Васильевича. Это, Николя, была любовь в Господе, как в письмах он и приветствовал меня: "возлюбленнейший в Господе". Что до него самого, до моего, или нашего, друга касается, любовь его к нам неизменна. Знаешь ли, Николинька, как он смотрел на тебя своею любовию? -- как на прекрасный цветок, который дан ему от Господа на утешение и радость в скорбях. Дай, Господи, тебе сохранить и упрочить за собой навсегда такую любовь. Это можно не иначе как чистотою и любовию к Господу. Но что до меня касается, боюсь и унываю, что любовь в Господе, не найдя, на чем во мне успокоиться, отринет меня. Вот как я переношу свое лишение! И таково мое духовное состояние в лучшие минуты.

Вот еще что: боюсь, не за мои ли грехи Господь послал ему такую неожиданную смерть. Слава Богу, что Он дал нашему брату несколько времени исповедать тайны души своей пред Ним -- Господом. Если покойный не сподобился причащения Святых Тайн, то из любви Господу. Господи! помилуй его и нас! Аще праведник едва спасется, то грешный где явится [1 Пет. 4. 18.]. Что будет со мной? Впрочем, Николя, отдадим себя Господу.

Если письмо мое застанет тебя во Владимире, то позаботься о немедленном отослании ко мне адресованных на мое имя бумаг. Письма мои, если не истреблены огнем, пришли же ко мне. Еще все бумаги о мученичестве тщательно собери и перешли ко мне {Курсовое сочинение М. В. Тихонравова "О христианском мученичестве" было напечатано Академиею в 1846 году. Он желал дополнить его новыми частями и собирал для них материал, сносясь с А. В. Горским: эти "бумаги" и разумел здесь о. Феодор.}. Желалось бы мне память о Михаиле Васильевиче почтить отделкою и пересмотром трудов его о святых мучениках, столь возлюбленных его душе.

Письма моего никому не читай. Более всего старжду духовною мертвостию и апатиею. Кто теперь поплачет об этом?