"Картинки, по большей части французские литографии, висевшие у отца, также английские, печатанный красками гравюры, украшавшие учительскую комнату на верху, я также срисовал, причем, однако, не малым препятствием было то, что не позволяли снимать их со стенки - разобьешь стекло!
"У дяди целый отдельный флигель был увешан раскрашенными изображениями обмундировки наших войск, исполненными очень недурно, и я не мог вдоволь наглядеться на них, когда случай представлялся; все-таки срисовывать их мне не так хотелось, как помянутую тройку, например, - сюжет их был для меня менее интересен. То же, вероятно, было причиною, что я мало пробовал рисовать бывшее перед глазами, а натолкнуть меня на эту работу было некому - самому же хотелось рисовать только что-нибудь необыкновенное, которого было мало у нас на картинках и совсем не было в жизни."
Образа в Любецкой церкви, в особенности запрестольный образ "Воскресение", chef d'oeuvre местного художника Подшивалова, казались Верещагину великими произведениями, дальше которых искусство не может идти. Как только отворялись царские двери, он буквально впивался в этот образ: сам же художник, его написавший, казался ему каким-то мистическим существом. "Если бы кто-нибудь захотел меня уверить", говорит Верещагин, "что он живет, есть и пьет, как все мы, а пьет-то, пожалуй, и больше, чем все мы вместе взятые, - то я бы ни за что этому не поверил.
"Я дивился хорошей игре на фортепьяно, или пению; но перед картиною млел, терялся! Поощрений моему художественному таланту было мало; разве только няня, бывало, говорила: "ой, как хорошо!" Но похвалы ее были несколько подозрительны, так как часто, выхваляя, она даже не досматривала, что именно было изображено: самолюбию моему горько было слышать - "ой, какая коровушка, как живая!", когда изображена была не корова, а домик. Впрочем, тут, может быть, был грех и со стороны художника."
При чтении воображение Верещагина усиленно работало, подыскивало образы к тому, о чем он читал, как бы иллюстрировало текст лицами и даже целыми сценами. Какой-нибудь богатырь представлялся ему в образе Ильи садовника, высокого и крепкого человека; какая-нибудь красавица или царевна - в лице Степаниды, приятельницы его дяди, очень красивой девушки, которую он мельком видел в церкви. Собачки Жучка и Кирайка тоже заменяли часто образы разных вычитанных животных. Словом, воображение быстро превращало страницы книги в ряд иллюстраций, картин.
II.
В Александровском кадетском корпусе.
Среди игр, чтения и занятия рисованием незаметно прошли восемь лет. Затем Василия Васильевича отвезли в Александровский малолетний корпус, находившийся в Царском Селе. "Кадеты жужжали точно пчелы в улье, возились как муравьи, и все чужие, чужие - хоть бы одно знакомое, милое лицо", с горечью писал Верещагин впоследствии о первых своих впечатлениях. К кому ни подходил "новичок", к кому только ни обращался с вопросом, у всех встречал самый недружелюбный прием, сердитые ответы: "что тебе надобно?" или "ступай прочь!".
Не могла быть особенно привлекательной и сама корпусная жизнь, распределенная самым точным образом. Вставали по барабану, собирались на молитву по барабану. В 8 часов утра, напившись скверного чаю с патокой, кадеты уже садились по классам. Утром было два урока, каждый по полтора часа, и после уроков гимнастика или ученье, продолжавшиеся до половины первого. В час - обед, почти всегда невкусный, состоявший из жидкого, сильно приправленного мукой и крупами супа, потом вываренной, но для обмана глаз приправленной липким, мутным соусом, говядины и еще какого-нибудь пирога. Начинавшиеся после обеда игры служили некоторым развлечением, скрашивали несколько казенную серую действительность, но не всегда отличались хорошими качествами. Эти же игры являлись проводниками той грубости и цинизма, которой отличались кадетские нравы. "Я должен сознаться, что меня", говорит Василий Васильевич, "которого мамаша старательно оберегала от всего мало-мальски неприличного, что можно было услышать от крестьян или дворовых людей, - долго коробило от грубости кадетских нравов. Кое-что из подробностей ужасных пороков, оскверняющих юное общество таких закрытых военно-учебных заведений, я видел здесь впервые мельком и, не понявший хорошо, как-то инстинктивно отшатнулся."
Несколько парализовали это нежелательное влияние, смягчали грубость корпусной казармы только воспитательницы. Дамы эти, которых было несколько, наблюдали за поведением своих питомцев, входили во все мелочи их домашней жизни, начиная с костюма и кончая манерами. Влияние женщин, по словам Верещагина, сказывалось сильно: в Александровском корпусе не было грубости, черствости, солдатчины, заедавших старшие корпуса, которые готовили не людей в широком смысле слова, или даже хороших военных, а только специалистов фронта и шагистики. Но совершено уничтожить те несимпатичные стороны корпусной жизни, которые так неприятно поражали Верещагина, конечно, дамы эти не могли, так как за порядком во время игр и даже занятий в зале и на гулянье наблюдали простые дядьки, учившие кадет ружейным приемам, маршировке, употреблявшие выражения, в роде: "а, дуй тя горой!", или "ах, разорви тебя совсем!" и т.п.