В.В. Верещагин чувствовал себя в такой обстановке совершенно одиноким и тяготился своими товарищами. "В противоположность многим, вероятно, большинству моих сверстников, я не любил товарищества, его гнета, насилия: каюсь - теперь это можно, - что я только молчал, притворялся, только показывал вид, что доволен им, так как иначе меня защипали бы. Как из заразной болезни вырвался бы от всех этих "неумытых рук", бесцеремонно залезавших в мою голову, сердце и совесть, ушел бы от всех "чужих" к "своим", т.е. от тех, кто меня только терпел, муштровал и дрессировал, к тем, кто меня любил, жалел и учил."
Что касается до учителей, то выбор их был сносный, и В.В. Верещагин учился недурно по всем предметам, кроме арифметики. Он никак не мог понять дробей. Сильно развитое воображение воплощало в образы и сухие арифметические строчки. Дроби казались ему каким-то лесом дремучим, в котором числители, знаменатели и черточки представлялись какими-то гонителями, обидчиками, при одном названии их возникало в голове представление о ружейной дроби, виденной когда-то у отца на столе. Особенно прилежно занимался он английским языком, который усвоил довольно порядочно сначала под руководством преподавателя Даниеля, а затем гувернантки г-жи Брокнер.
Здесь же, в корпусе, впервые начал Верещагин "учиться" рисованию. Лысый, с большим носом, серьгой в одном ухе и неизменной жемчужной булавкой в галстуке, художник Кокорев требовал, главным образом, чистоты и аккуратности. "Мне положительно не везло у него", рассказывает В.В. Верещагин, "так как не знаю, как уж это случилось, что я всегда рисовал грязно и, много раз стирая, ерошил бумагу, чего учитель очень не любил, называя это саленьем, сусленьем. Для рисования сводили все три отделения роты в один большой класс, стены которого были увешаны лучшими рисунками, оставленными как оригиналы; это были произведения Шепелева, Лукьянова и др., чистые, выточенный, без пятнышка или зазоринки, которые вообще казались мне чудными произведениями искусства! "Никогда, никогда, думалось, я не научусь так хорошо рисовать!" За мои грязные рисунки и особенно за нервную, неаккуратную черту, я получал всегда очень дальше номера и только один раз на экзамене, за контур какой-то вазы, без тушевки, получил 17 No. Уж я и Богу молился, чтобы Он помог мне рисовать чище, аккуратнее - ничего не помогло - запачкаю, зачерню и получу замечание, что "карандаша не умею держать!" Кокорев занимался с нами очень исправно, все время переходил от одного ученика к другому, поправляя рисунки, причем время от времени, окидывая класс взглядом и замечая разговоры и смех, произносил протяжным заунывным голосом: "Рисуйте, рисуйте, рисуйте, что вы не рисуете, что вы не рисуете!"
"Поверять наши успехи в рисовании приезжал иногда Сапожников - вероятно, действительный статский советник, потому что его называли генералом - маленький, толстенький человек, бывший инспектором рисования в учебных заведениях. Он был весьма популярен, и мы всегда радостно передавали друг другу: "Сапожников приехал!" Особенно отличившихся в рисовании представляли ему, но я не помню, чтобы показывали меня.
"Больше всех обратила внимание на мой талант Богуславская: я срисовал с книжки портрет Паскевича красками так верно, что она тут же взяла мой рисунок и представила случайно проходившему директору, очень похвалившему и еще ласковее обыкновенного погладившему меня по голове. Конечно, и здесь, как в семье, никому в голову не приходило серьезно обратить внимание на мои способности, развить их и вывести меня на путь образованного художника. Надобно полагать, что все думали, как папаша и мамаша: рисовать можно, - почему не рисовать! - но это не дворянское ремесло и менять верную дорогу военного морского офицера на неверную карьеру художника - безумие.
"Между кадетами нашей роты сильным мастером по части рисования считался Бирюлов, изображавший солдат, пушки, лошадей и все, что угодно. Он рисовал свои "картины" очень примитивным способом: в верхнем ряду ставил пушки, во втором солдаты шли у него в штыки, в третьем, нижнем этаже, действовала кавалерия, - орудия, разумеется, палили, хвосты и гривы лошадей развевались и т.п. Попросишь его: "Бирюлов, нарисуй Бородинскую битву" - он разложит краски кругом и очень методично, по раз заведенному порядку, начнет выводить свои этажи разных военных страхов. Я сижу, бывало, за его рукой и думаю: "О Господи, если бы я мог так же рисовать! - чего бы, кажется, не дал за этот талант".
Уехав в отпуск, очутившись снова среди родных полей, лугов и лесов, В.В. Верещагин все свое время отдавал развлечениям на лоне природы и рисовал сравнительно очень немного. Выучившись в корпусе выводить линии разных фигур и ваз, он уже как будто пренебрегал тройкой с волками и лубочными картинами с Кутузовым. Французские литографии и английские гравюры, развешанные по стенам, казались для него более интересными оригиналами. Рисование, очевидно, в это время не было еще для самого В.В. Верещагина такой потребностью, какою сделалось несколько лет спустя, и не встречало серьезного внимания со стороны окружающих. Прилежный и скромный мальчик, каким тогда был В.В. Верещагин, был отмечен как хороший ученик, сделан старшим сержантом в отделении, имя его было написано золотыми буквами на красной дощечке - и только; зародыша обнаружившегося впоследствии таланта никто решительно не заметил в нем. В 1853 г. он окончил Александровский корпус лучшим кадетом IV-й роты, которая подготавливала своих питомцев для поступления в Морской корпус. "Мы готовились в этот год к переводу в Петербургские корпуса", говорит Верещагин, "и у нас словно крылья отросли - надо сказать правду - не столько на доброе, сколько на заносчивость, некоторую грубость и разные шалости". Юные кадеты, в том числе и В.В. Верещагин, радовались предстоявшей им перемене жизни и выражали свою радость в настоящей детской марсельезе, направленной против корпусного начальства, которая заключала в себе, между прочим, такую фразу:
Мамзелей не трусим -
Им головы сорвем.
Под "мамзелями" здесь подразумевались те почтенные классные дамы, которым В.В. Верещагин приписывал такое большое значение в деле воспитания.