О вечной женственности заговорили новейшие поэты, имеющие родоначальников в Данте и Петрарке. Это -- Шелли, Гете, Новалис. Но ни в одном из них мы не замечаем черт, присущих эротике Соловьева. И менее всего Данте с его апофеозом любви в образе Беатриче (как и Петрарка с Лаурой). Беатриче (как и Лаура) есть определенная земная женщина, отошедшая из этого мира и раскрывшая верующей любви ее небесное содержание. Эта любовь -- софийна в высочайшей степени. Беатриче есть для Данте воплощение или лик Софии, и, однако, все же не есть София. Она имеет определенную земную биографию, которая продолжается на небесах.
Чем является женственность у Шелли, мы уже знаем по характеристике самого Соловьева: здесь различие еще глубже. С новою силой о "вечно женственном" заговорил Гете в мистическом эпилоге к Фаусту. Этой речью он заворожил даже тех, кто и не хотел бы его любить. И, однако, как же он заговорил? То не она, но оно, das ewig weibliche, принцип софийности, женское начало. Это лучше, чем скрытое под маской "андрогинизма" бёмевское женоненавистничество, но это все-таки только "das", a не "sie"8. Конечно, и то есть уже мистико-поэтическое обретение, в свете которого осмысливаются по-новому и образ Маргариты, и женские сущности высших сфер около престола Богоматери. Здесь очерчивается сфера Софии, -- софийность, но в ней сливаются неразличенными оба ее центра: Богоматерь и София. В изображении Гете именно Богоматерь, Mater gloriosa9, есть центр "вечно женственного", к которому притягиваются мужские и женские сущности, в числе их и Una poenitentium, sonst Gretchen genannt10, a за нею влечется и Фауст (любопытно при этом, что Гете повторяет здесь мистическую аберрацию пушкинского "Бедного рыцаря", сделавшего также "A. M. D." центром мистической эротики). Хотя это слияние Софии и Богоматери в известном смысле и имеет для себя достаточные основания, но на таких же основаниях требуется и различение, отсутствие которого не проходит безнаказанно. Следует упомянуть здесь, что различение это с безукоризненной четкостью и притом вполне в духе учения Соловьева было произведено А. Н. Шмидт в одной из "экзотерических" ее статей {Замечание по поводу одной теософской статьи // Из рукописей А.Н.Шмидт. С. 16--21.}. Соловьев же не только твердо различал оба мистические центра в своем философствовании, но совершенно ясно разделял их и в своей поэзии: свидетельством тому является, наряду с известными нам стихотворениями софийного цикла, его же великолепное переводное произведение: "Хвалы и моления Пресвятой Деве" (из Петрарки). Итак, приходится признать, что великий германский поэт в вопросе о вечной женственности превзойден и оставлен позади нашим созерцателем. И той, с кем имел "свидания" Вл. Соловьев, Гете ни поэтически, ни мистически не знал. Не знал ее и Новалис. "Голубая роза" немецкого романтизма, софийность женщины, просвечивающая через Сонечку благодаря любви, это напоминает Данте и Беатриче и стоит во всяком случае ближе к Гете, чем к Вл. Соловьеву. И у русских певцов вечной женственности, -- у Лермонтова, а из наших современных поэтов -- у прежнего А. Блока и Вяч. Иванова отсутствует совпадение с Соловьевым в этом решающем пункте. Они созвучны с ним, поскольку дело идет о вечной женственности под разными ликами: о небесной лазури, о прекрасной даме или незнакомке, о пышной мистической розе, но они чужды этого личного устремления непосредственно к "Софии Урании". Случай Соловьева пока остается все же единственным, по крайней мере, в литературе.
Чтобы положить последний штрих в этой характеристике, подвергнем интересующий нас мотив поэзии Соловьева самому острому реактиву, который вообще имеется в нашем распоряжении. Его дает нам все тот же Пушкин с его чудесным прозорливством. Не прошел он и мимо мистической эротики: сам ей внутренне оставаясь чуждым, он сумел как бы мимоходом, с легкостью и грацией, ему одному присущими, в уклоне, свойственном средневековому католичеству, опознать глубокую мистическую проблему. Говорю я здесь, конечно, о "Бедном рыцаре" в его первоначальной, неотделанной, но зато более обширной редакции. Здесь читаем:
Был на свете рыцарь бедный,
Духом смелый и прямой,
С виду сумрачный и бледный,
Молчаливый и простой.
Он имел одно виденье,
Непонятное ему
(вариант позднейший: непостижное уму)