-- Простите меня, Христа ради, -- сказал он, кланяясь...
Отлучение его от Церкви вызвало взрыв негодования и у людей, окружавших его, и у всех тех, совершенно равнодушных к вопросам Церкви, которые видели в Толстом поддержку своим революционным настроениям.
Мне рассказывали, что в те дни весь дом в Хамовниках был полон выражениями сочувствия и подношениями и что сам Толстой будто бы "сидит весь в цветах и кощунствует так, что волосы дыбом становятся". Точно ли, однако, что это событие ничуть не задело его душевно? Все, что я узнала потом, доказывает другое. Про кощунственные места "Воскресения" он сам говорил впоследствии с краской стыда и боли: "Да, нехорошо, нехорошо я это сделал... не надо было..." Когда Сергей Николаевич мучительно умирал от рака щеки, он первый спросил его, не утешило ли бы его причастие? И сам пошел к священнику, звать его к брату. За новую вещь он, говорят, никогда не садился, не перекрестившись...
Время его ухода и смерти совпало со временем смерти нашей матери. И все-таки мы все горячо следили за известиями из Астапова и за тяжкими страданиями несчастной и больной Софьи Андреевны.
Один врач-психиатр сказал мне, что этот уход был началом воспаления в легких, что у стариков при этой болезни очень часто является потребность движения, стремления куда-то. Когда я рассказывала об этом, слушавшие, -- "либералы", конечно, -- ужасно возмущались:
-- Низводить величие гения, бросившего жизнь, которая противоречила его убеждениям, на степень старческого заболевания -- это непростительно!
IX
-- Простота и царственность, внутреннее изящество и утонченность манер сливались у Толстого воедино. В рукопожатии его, в полужесте, которым он просил собеседника сесть, в том, как он слушал, во всем было гран-сеньерство... Я имел случай видеть вблизи коронованного дэнди, внешне крайне изящного Эдуарда VII английского, чарующе вкрадчивого Абдул-Гамида II, железного Бисмарка, умевшего очаровывать... Все они, каждый по своему, производили сильное впечатление. Но в их обращении, в их манерах чувствовалось что-то привитое. У Толстого его гран-сеньерство составляло органическую часть его самого, и если бы меня спросили, кто самый светский человек, встреченный мной в жизни, то я назвал бы Толстого. Таков он был в обыкновенной беседе. Но чуть дело касалось мало-мальски серьезного, как этот гран-сеньер давал чувствовать свою вулканическую душу. Глаза его, трудно определимого цвета, вдруг становились синими, черными, серыми, карими, переливались всеми цветами...
Так сказал о нем один весьма "светский" человек. А сам он всю жизнь говорил про себя (то прямо, то от лица своих героев), что он человек неловкий, бестактный, стыдливый и самолюбивый "до поту", "озлобленно-застенчивый, ленивый, бесхарактерный, раздражительный", поминутно что-нибудь или кого-нибудь остро ненавидящий:
-- Левин с ненавистью вглядывался в руки Гриневича с белыми длинными пальцами, с длинными желтыми загибавшимися в конце ногтями...