— Что?
— Многое.
— Это ж о чем? — не догадывался Порфирий.
— Обо всем, — сердито отрезал Бесергенев.
Наступило гнетущее Порфирия молчание. Он бессмысленно уставился скорбными глазами на пустую бутылку, решив, что Бесергенев больше ни о чем не станет рассказывать. А ему и подавно не придется рассказать о себе. Порфирий готов был по-настоящему разрыдаться от горькой обиды на свою незадачливую долю. Бесергенев лежал оцепенело, охваченный воспоминаниями о родной деревне.
С необычайной яркостью и больно ударяющей по сердцу четкостью всплывали перед ним последние дни перед отъездом в город. Он будто бы и сейчас видел перед собой размашистое и неумолимое в своей жадности языкастое пламя, которое безо всякой жалости стремительно съедало его скудное добро, накопленное в непомерном труде десятилетиями…
Он и тогда так же оцепенело сидел перед хатой, со всех сторон охваченной ярким огнем, и беззвучно плакал, оросил слезами лицо и бороду, совершенно забыл, что на полатях спит его больная старуха, не догадался вынести из хаты икону «Афонской богоматери», которая «и в огне не горит, и в воде не тонет», и она «утешительница в горестях и печалях», сгорела вместе с женой.
«… Как там сейчас живут мужики?» — задумался Бесергенев, сбрасывая с себя оцепенение и отгоняя прочь воспоминания о самых тяжелых днях жизни, врезавшихся в память прочно, навсегда, как глубокие морщины на его лице.
Бесергенев широко раскрыл рот и жадно вобрал в себя воздух. К душистому свежему запаху сена примешивались едва уловимые запахи полевых цветов, которые Бесергенев, закрыв рот и густо дыша через нос, начал угадывать.
«Пахнет чебром…»